Накануне Христова дня
Шрифт:
Смотрючи, вздрогнул Липатка, словно ему кто-нибудь сзади в самое ухо гагакнул нечаянно. Испугался, должно быть, того, что в ставню оконную с улицы сильной рукой застучали.
— Отпирай, Липат! Ай гостям не рад? — слышно было, как на улице засмеялись после этого, — чудно, надо быть, показалось, что слово такое складное, не думавши, вышло.
— Господи! — потихоньку шепчет Липатка и крестится.
И так странно он душой смутился в это время, что двери сенные чрез великую силу мог отпереть, — руки у него, как в лихорадке, тряслись, и в очах туман расстилался.
Входит владимирец в избу, образам святым молится, хозяину с хозяйкой
Не малое время сидят они за столом и благодушествуют. И уж про все свои последние торговые похождения Липатке владимирец рассказал, и историю еще рассказал, от одного барина слышанную (а тот ее в газетах будто читал), как король какой-то ненашинский тайному совету своему велел было такой указ написать, чтобы желающим можно было на трех женах жениться, — и уж послушался было тайный совет короля и указ изготовил, да королевна, жена его, выходит, разведала как-то про это дело, так таких, рассказывают, мужу нотаций начитала — жизни не рад был, а тайный совет попросту на конюшню весь отослала. Так попрежнему в этом царстве все дела и пошли опять — больше одной жены иметь никто не моги…
Было чего послушать, когда, бывало, владимирец на постоялом дворе говорить почнет; однакож Липатка плохо что-то слушал его — и только Фекла одна на него пристально всматривалась. Хотелось бы ей другу милому любовное слово с глазу на глаз сказать да ласку от него получить, а Липатка, как назло, словно шут его к одному месту навек пригвоздил, из избы ни ногой. Сидит он, как-то об стол руками, словно нехристь какая, оперся, бороду на них положил и хмурит брови густые да шершавые (все равно как у колдуна какого, вместе брови-то срослись у него!), — морщины на лбу вырезались, а глаза, будто ночью у кошки, так и светятся.
— Что, Липат, запечалился? — спрашивает владимирец. — Аль жена любить перестала? А ты бы ее за то, — не легким — тяжелым, дубовым поленом, да все по коленам.
— Что ты, что ты, касатик, — перебила Феклушка. — Ты его этим статьям не учи. Он эти статьи сам знает.
— Ай бы нам выпить? — ввернул свое слово Липатка.
— Не грешно ли будет? Праздник-то завтра не маленький.
— Кто празднику рад, тот до свету пьян.
— Приятно вашей речи хорошей послушать, — согласился владимирец. Выпили.
— А со мной (недели с две уж прошло) какой случай мудреный вышел, Липат Семеныч, так сколько я, примером, дорог изъездил, а такого ни разу еще со мной не бывало. Едем мы, братец ты мой, проселком, на четырех подводах, в господский дом один пробирались (важный дом такой: без пятисот серебра никогда я из него не выезжал). Два работника были со мной, а ночь эдакая темная: зги не видать. Такую грязь дождь замесил, что ничего ты с лошадями не поделаешь, да и только. Таково тихо ехали, инда душа изнывала. Вдруг работник и закричал (с задним возом на ряду шел): «Сюда, говорит, вора поймал». А в заднем возу кибитка для меня была снаряжена и щекатулка моя в ней стояла. Екнуло у меня сердце, — ну, думаю: все у меня теперь, должно быть, вытащили; а сам к возу-то со всех ног и бросился. Гляжу: работник вора-то ногами топчет; а тот уж хрипит только (дрянной такой
— А ты его в поминание запиши да свечей поставь, — мрачно советовал Липатка. — Оно не в пример спокойнее будет…
Боязлива же была Феклушка-дворничиха. Все равно как камень рудниковый побелела она, историю эту слушаючи. Переглядывается она потихоньку с владимирцем и молчит, потому что про смерть, известно, не любят бабы по ночам толковать, и владимирец молчит, и Липатка молчит. Задумались они все, словно в печали великой, — как в гробу, тихо было в избе, только Липатка по временам тяжко вздыхал, да сверчок покрикивал изредка; а с улицы, сквозь толстые ставни, не долетал в избу даже шум ветра ночного.
— Уж не докончить ли нам посудину-то? — осведомлялся владимирец, наливая себе водки. — Семь бед — один ответ.
— Что тут доканчивать-то? Рази мы еще не достанем? — ответил Липатка и вышел.
— Любовный ты мой! Небось уж ты забыл про меня? — спрашивала Фекла владимирца.
— Не моги пустяков толковать. Рази не сказал тебе: завсегда любить буду — и спрашивать у меня об этом, смотри, никогда не спрашивай. Очень уж я ваших бабьих расспросов терпеть не люблю.
— Приехал только, а уж сердится; а я все об твоей ласке думала, желанный ты мой, во сне тебя каждую ночь видела.
— Отойди ты от меня подальше, — уговаривал ее владимирец. — Не знаешь рази, какой праздник завтра?
— Ты только одно слово скажи…
— Отшатнись, Фекла! И так греха много.
А в сарае, где свалено было сено, там тоже своим чередом другие дела шли.
Запер за собою Липатка изнутри дверь сенницы, фонарь над головою высоко поднял и смотрит во все стороны — ищет как будто чего, а сам шепчет: «Куда это они запропастились? Не найдешь их тут, а громко кликнуть нельзя, — услышит, пожалуй, кто-нибудь».
— Ребята? А ребята? — вполголоса кличет он. — Куда вы тут запропастились? Спите, что ли?
— Што? Ай с обыском пришли? — послышался пугливый голос из угла сенницы, из-под сена. — Народ-от есть на огороде — не знаешь? А то мы бы сквозь плетень к реке побежали, да в лес.
— Какой там обыск? Дело вышло такое, ребята, богатое. Не робей только. Слышь: дело какое, — продолжал Липатка: — только ты разбуди щута-то своего. И што это он у тебя за безобразный такой! День спит, ночь спит. Когда он у тебя выдрыхнется только? Того и гляжу: обоспится он тут у меня до смерти — благо место нашел спокойное да теплое.
— Не сердись, Липат Семеныч. Я вот его сейчас разбужу. Ты, голова, проснись. Становой с обыском пришел.
— Становой? Где? Я вот щель прорезал в плетне. Лезь скорее, да к реке, да в лес.
— Вишь запасный какой! И щель уж припас. Испорть у меня плетень, я те шею-то порядком нагрею. А ты слушай, какое дело идет.
— Дело? Какое дело? — торопливо спрашивал охотник до сна.
— А вот какое: купца одного зашибить надо… Деньжищев гибель, — с выручкой к празднику домой едет. Один, как перст, ямщик дальний какой-то привез, и тот назад уехал.