Наложница фараона
Шрифт:
Она надела красивое голубое платье, распустила волосы и заколола у висков красивыми позолоченными заколками.
Андреас, приодетый, шел к дому сапожника. Мальчишки колотили в деревянные колотушки и трещали деревянными трещотками. Мужчины прикрывали лица бородатыми и длинноволосыми масками из пестрых тканей. Женщины были в желтом и красном, и украшения золотые и серебряные на них ярко блестели. Все было — вспышка разноцветного шума в сером воздухе города…
После еды Андреас и Сафия сели играть в шахматы. За едой мужчины пили вино. В Пурим надо было пить и веселиться.
— Теперь я выиграю, — сказала Сафия, легко смеясь, — я ведь не пила.
Они уже играли прежде, но всегда выигрывал Андреас. И на этот раз он ее легко обыграл, потому что она сильно любила его и не могла хорошо обдумывать ходы, играя с ним; и еще потому что он лучше играл, чем она.
Раббани сел за столом так, чтобы видеть, как они играют. Он сидел, ощерив большие редкие темные зубы, и смотрел то на Андреаса, то на дочь, а больше — на шахматную доску, этим своим мальчишески острым
Сафия сама не понимала, почему она не сердится на отца, ведь это из-за него так огорчился Андреас. Но почему-то на отца она не сердилась. Всю ночь она не спала от тоски и тревоги. Она боялась, не станет ли Андреасу хуже от этой головной боли. Вдруг ему уже сейчас плохо? И некому помочь, только старая мать с ним. Она готова была утром идти к нему; она знала, где он живет. Но она боялась, что его мать дурно истолкует ее приход; а она уже любила его мать; так трепетно думала о ней, ведь он от нее родился.
Но на второй день праздника Андреас пришел уже утром. Сафия только-только успела одеться. Поставила еду на стол. Андреас ел быстро и сразу сказал Гиршу Раббани, что снова хочет с ним играть. Сапожник кивнул. Они сели и закончили игру только к обеду. Андреас выиграл. Он откинулся на спинку простого деревянного, расшатанного за многие годы стула и пытался изо всех сил, как-то по-детски, не показать свою радость. Но у него не получалось. Вдруг обрадовались все. Сафия радостно заметила, что и отец рад. Пообедали очень весело. Потом пошли на улицу и гуляли среди празднично одетых, веселых людей. Никто не удивлялся тому, что они вышли втроем, никто ни о чем плохом не спрашивал. Так хорошо провели праздник.
Сафия привыкла надевать к приходу Андреаса свое красивое голубое платье и распускала волосы.
Теперь много молчали или пели. Прежде она если пела, то очень тихо. Но Андреас находил, что у нее хороший голос, хвалил ее голос, и она стала петь громко. Иногда она пела за работой, и пальцы совсем легко вязали узелки, и было радостно работать.
Пели разные протяжные и ритмические песни. Его голос был теплый, чистый, все слова звучали удивительно отчетливо; но когда пел, он напрягался, и даже было порою мучительно видеть его напряженное лицо. У нее голос был женственный, мягкий, но не тонкий. Пели: «В золотую дверь стучусь…», и «Видела я тебя…», и «Солнце мое!..» Пели, как люди, для которых время уже не существует; и потому они всегда дети, подростки, юные. Раббани иногда пел какие-то совсем древние песни. Даже те, кто очень хорошо знали древний иудейский книжный язык, не все понимали. Сафия сама не знала, как понимала, но почему-то понимала. А Андреас все понимал. Раббани начинал, Андреас уверенно подхватывал. И они пели вместе и поочередно, с восторгом, воодушевлением и отчаянием. Андреас тогда пел без малейшего напряжения; пел, как дышал, — совсем легко, будто это всегда была его суть и наконец мог он излить душу вольно и свободно, ясными словами и протяжной и звонкой мелодией души…
Раббани начинал:
В дорогу пора поднять верблюдов, сородичи! Я больше теперь не ваш, примкнул я к семье другой!Андреас подхватывал с силой звонкой, Раббани легко смолкал и Андреас пел один:
Готово уж все к отъезду: седла подвязаны, Верблюды навьючены, и путь озарен луной. Я жизнью твоей клянусь: найдется убежище Тому, кто уходит в путь один в темноте ночной — Не тесно ведь на земле тому благородному, Кто, слушаясь разума, от злости бежит людской. С другими я породнился: с волком стремительным, С пятнистым гепардом и с гиеной хромой. Не бросят они меня, злодейства простят мои И тайны они хранят, не выдадут ни одной! Заменят мне тех, кто платит злом за мое добро И в близости с кем не видно радости никакой. Еще три друга есть у меня: сердце горячее, Да белый отточенный меч, да желтый лук с гладкой спиной, Увешанный ремешками для украшения, Звенящий, с длинною шеей, с тетивою тугой. ИТак пел часами…
А когда его песня кончалась, вступала Сафия:
Лейте слезы, мои глаза, лейте слезы о нем, Пусть жемчужины слез текут на платье дождем. Я вспоминаю тебя, когда спускается ночь, И сердце ноет мое, горит — пылает огнем. Ты голодных кормил, нищих ты оделял, С бездомными бедняками ты делился своим жильем. И мы с тобою вдвоем, две ветки, рядом росли, Две на одном стволе, на высоком пышно цвели. Поили нас корни дерева прохладной чистой водой, И ветер листья качал, взлетая к ним от земли. Сломила ветку одну, сломила злая судьба Закрылись твои глаза и слезы мои потекли. Все люди, как звезды в небе, ты же месяцем был, Прекрасным светом своим ты людям в потемках светил. Упал мой месяц с небес — судьба тебя унесла, И мне теперь меж людей никто уже больше не мил… [7]7
Перевод стихов А.А. Долининой и Ф. Гримберг.
Сафия пела и пела; увлекалась и пела громко, чувствуя дрожь и переливы своего голоса, почти неподвластные ей. Это были ее чувства, и в этих песнях они были яснее, чем в жизни, и от этого было легко…
Теперь люди слышали самозабвенное пение, приостанавливались и покачивали головами. Но не осуждали, не хвалили; молчали; словно ждали, что дальше будет…
Она знала, что люди не любят ее. Она была непредусмотрительна, многое говорила опрометчиво, и потому была беззащитна. И вдруг стало казаться, что они могут полюбить ее, и она — их; ради Андреаса…
Держала его ладонь, теплую и плотную… чуть даже щекотно… к своей щеке приложила… почувствовала щеку мягкой… как это — так любить… так больно и хорошо… и он согреется весь… его ладонь, губы, глаза, брови…
К некоторым действиям, событиям и словам люди продолжали относиться очень серьезно; смеяться никто не намеревался; и напрасно Андреас говорил, что надо засмеяться. Уже стало такое, о чем скучно говорить. Хотя некоторые полагают, что если кроваво, то уже интересно и потому говорить стоит. Но я полагаю, что всякое кроваво — скучно. Впрочем, скучно — не означает, что не кроваво.
Вскоре стало слишком много людей, которых мучили, убивали и грабили; настолько много, что уже все признавали однозначность происходящего.
Однако все подготовлялось постепенно. Однажды город покинули Гогенлоэ. В сущности, ничего такого удивительного в этом не было; несколько городов подлежали юрисдикции Гогенлоэ и они могли жить в любом из этих городов. Как раз город, из которого они уехали, не подлежал их юрисдикции; не совсем ясно было, то ли он подлежит герцогской юрисдикции, то ли короля Альбрехта Габсбурга; то ли речь идет о городском самоуправлении, к последнему горожане особенно склонялись.