Нам здесь жить. Тирмен
Шрифт:
Режем поворот наискось, как нож масло. Мимо проносится жестяная хибара, явно бывший гараж, на пороге которой стоит мрачного вида старикан со странным предметом в руках. Я узнаю аборигена, память услужливо подсовывает мне факты наших с Фолом ночных похождений в здешних злачных местах, и я вспоминаю, что старому хмырю в легендах Срани отводится значительная роль. Это известный мизантроп по кличке Дед Банзай, коего, по недостоверным слухам, побаиваются не только служивые, но даже Первач-псы! Впрочем, слухи слухами, а в руках у антикварного Деда Банзая (я не верю своим глазам!) – длиннющее ружьище умопомрачительного
Наверняка творение шаловливых ручек Банзая.
Старик передергивает какую-то полуметровую рукоятку, досылая в ствол снаряд, ракету или чем там эта штука стреляет, и вскидывает свою дуру к плечу. Как раз в эту минуту из проулка радостно вываливает «жук», и я лично убеждаюсь в том, что Дед Банзай терпеть не может служивых, а заодно любую власть. В особенности когда оная власть среди бела дня мотается возле его частной собственности и мешает предаваться послеобеденной сиесте…
От оглушительного грохота у меня закладывает уши. Радиатор «жука» превращается в фейерверк, из него летят обломки и брызги огня, еще почему-то летит серпантин и пригоршни конфетти, а Дед Банзай с лихими ругательствами снова дергает ручку перезарядки.
Теперь понятно, почему его побаиваются все.
Включая Первач-псов.
Архары не составили исключения. И я их прекрасно понимал. Водитель поспешно дает задний ход, машина пытается втянуться обратно в проулок – и тут Дед Банзай производит второй залп из своего орудия, разнося вдребезги лобовое стекло и брызнувшую цветным дождем «жучиную» турель.
Увидеть дальнейшее мне не удается, потому что Фол резко сворачивает за угол – и за нами, чудом миновав Деда Банзая, у которого заклинило рычаг, выметается первая машина.
– А вот теперь держись! – внятно предупреждает кентавр, резко останавливаясь, и от этого негромкого голоса у меня внутри все опускается в предчувствии чего-то страшного.
В следующее мгновение Фол с места рвет вперед, прямо в серую каменную стену с обвалившейся местами штукатуркой. Стена стремительно надвигается, и я понимаю, что свернуть кентавр уже не успеет. Я хочу закрыть глаза в предчувствии неизбежного, но почему-то не делаю этого. И поэтому успеваю увидеть, как в стене вдруг проступает черный провал, которого еще миг назад не было – мы ухаем в этот провал, как в колодец, а я вспоминаю старую присказку, ходившую еще в школе: «Вот открылся в стенке люк – успокойся, это глюк!».
Мы мчимся по непроглядно-черному коридору, и еще до того, как «глюк» за нами успевает закрыться, я оглядываюсь (это начинает входить у меня в привычку), замечая, как машина архаров изо всех сил пытается затормозить, отвернуть в сторону… но удается это водителю или нет – неизвестно.
«Глюк» захлопывается – и мы влетаем в никуда.
– Где это мы, Фол?
– На Выворотке.
– А… а были где?
– С Лица.
С Лица, значит…
– А будем где?
Фол отвечает, отвечает подробно и убедительно, но эта перспектива меня абсолютно не устраивает.
– Только не слазь с меня, придурок! – добавляет кентавр, чуть притормаживая и настороженно осматриваясь. – Ни при каких обстоятельствах! Сиди и не рыпайся!
Сижу.
Не рыпаюсь.
Вокруг – город.
И никакой зимы.
Солнце
Неподалеку от нас потасканный дядька с внешностью типичного бомжа все щупает серую стену жилого дома, тронет кончиками пальцев, и стоит, моргая бесцветными заплесневелыми глазками.
Удивляет дядьку стена.
И видно почему-то плохо. Так видно дно ручья сквозь не очень чистую воду; нет, даже не так – вода была чистая, и вдруг невидимые руки взбаламутят ее, подымут облака ила со дна, и снова тишина, покой, только грязь неспеша оседает, открывая искаженные водяной линзой очертания камней, ракушек, суетливых рыб… а вот снова – ил и муть.
Очень плохо видно.
Я пытаюсь протереть очки – куда там, лучше не становится.
– Да не вертись ты! – бурчит Фол, огибая двухэтажный магазинчик с надписью «Бакалея», стилизованной под японский шрифт. – Ох, и влупят мне старшины за такие хохмы… ладно, сошлюсь на дядька Йора…
Видимо, почувствовав мое состояние, он прекращает ворчать, хлопает меня ладонью по бедру, не оборачиваясь, и глухо добавляет:
– Это Последний День, Алька… последний перед Большой Игрушечной. Если глубже брать, там по-разному, а здесь всегда так. Я думал, тебе Ерпалыч рассказывал… ты ж с ним вроде бы душа в душу…
Нет, Фол, дружище ты мой двухколесный. Ничего мне псих Ерпалыч, Молитвин Иероним Павлович, интересующий всех, от исчезников до следователей из прокуратуры, не рассказывал. Разве что про Икара Дедалыча, да еще письмо свое дурацкое подсунул, которое только по сортирам читать! Ты не волнуйся, приятель, я с тебя слезать не стану, ни за какие коврижки, я за тебя руками-ногами держаться буду, зубами поломанными вцеплюсь, не отдерешь, потому что очень уж мне эта Выворотка не нравится, где люди плавают снулыми рыбами, где навсегда Последний День перед Большой Игрушечной, а если глубже – так по-разному, тихо тут, как на кладбище, люди тут смурные, если люди они вообще, мне здесь никак, невозможно мне здесь, уж лучше к полковнику с Михайлой в петлицах, или в психушку…
По-моему, у меня чуть не началась истерика.
Особенно когда какая-то Вывернутая бабуся, толкая перед собой складчато-приземистую коляску с упитанным младенцем, равнодушно прошла сквозь нас – и меня на мгновенье захлестнуло старческое спокойствие: ребенок сыт и спит, дочка дома обед готовит, и холодец застыл, и кардиограмма тьфу-тьфу-тьфу, зря молоденькая врачиха волновалась, а зятек на работе, хоть и дуролом он, зятек-то, а зарплатишку ему выплатили, купим Машке комбинезончик зимний, присмотрела уже, да, купим… и ко всему этому букету примешивался парной аромат молочной дремы, безмятежности, урчания в толстеньком Машкином животике.