Наоборот
Шрифт:
Что касается окрестностей, дез Эссент почти не знал их. Однажды ночью он любовался из окна недвижностью пейзажа, который, захватывая всю равнину, тянулся до холма с Верьер-ским лесом на вершине.
Во тьме, за холмом, и справа, и слева угадывались расплывчатые силуэты других рощ и холмов, чьи далекие склоны серебрились в лунном свете на черном фоне неба.
Равнина в тени этих холмов не была видна, но в самой середине белела, словно была посыпана крахмалом и тронута кольд-кремом. Ветер шевелил выбеленную траву и приносил резкие пряные ароматы, а деревья, исчерченные лунным мелом, растрепанные, раздвоенные, исполосовывали штукатурку равнины, на которой, как осколки тарелок, блестели булыжники.
Своей неестественностью и загримированностью пейзаж этот, пожалуй, нравился
Да и вообще в самые последние месяцы своего парижского житья, когда он, бросив все, находился в тоске и хандре и у него до того истончились нервы, что образы неприятных предметов или людей запоминал в подробностях и несколько дней кряду не мог, как ни старался, изгладить из памяти, -мимолетный вид человека на улице стал для него жесточайшей пыткой.
Он и в самом деле буквально страдал при виде некоторых человеческих типов, считая для себя личным оскорблением иную слащавую или угрюмую мину. Ему хотелось отхлестать по щекам вон того господина, который прогуливался, прикрыв с умным видом глаза, и вон того субъекта, который, улыбаясь, поворачивался то одним, то другим боком перед своим отражением в витринах, и еще того, который, казалось, передумал обо всем на свете и, сдвинув брови, поглощал тартинки вперемежку с газетными статейками.
И он столь ясно чувствовал, как эти господа непроходимо глупы -- и как ненавидят его мысли, и как плюют на литературу, искусство и на все, что ему дорого, и как закоснели, укоренились, закупорились в своем убогом деляческом умишке и думают только о барыше, как бы кого надуть, да еще о политике, любимом предмете всех бездарей и ничтожеств, -- что возвращался домой в бешенстве и снова уединялся там со своими книгами.
Наконец, он ненавидел изо всех сил и новое поколение, этих толстокожих молодчиков, которые трещат без умолку и во все горло гогочут по ресторанам, а на улице задевают вас и, не кивнув, не извинившись, толкают вам прямо под ноги детскую коляску.
ГЛАВА III
Часть полок в его сине-оранжевом кабинете занимала исключительно латинская литература, та самая, применительно к которой знатоки, ученые рабы жалкой сорбонноской премудрости, употребляют термин "декаданс".
И действительно, язык эпохи "расцвета" -- как неверно, но еще упорно определяют ее профессора -- дез Эссента не привлекал. Эта латынь, ограниченная, с рассчитанными и незыблемыми конструкциями, негибкая, бесцветная, тусклая; латынь сглаженная, с залатанными основами и облегченными оборотами, сохранившая, правда, остатки былой образности; такая латынь годилась на величественное пережевывание сказанного, общие места, переливание из пустого в порожнее риторических фигур и поэтических штампов, но была до того скучна, до того неинтересна, что в лингвистических исследованиях ее могли бы сравнить с французским языком эпохи Людовика XIV -- таким же нарочито расслабленным, таким же торжественно-утомительным.
К примеру, нежный Вергилий, которого школьные учителишки зовут "мантуанским лебедем" наверно потому, что он не из Мантуи родом, казался ему страшным, невыносимым педантом, первейшим занудой древности. Эти его пастухи, чистюли и франты, поочередно выливавшие друг другу на голову ведра холодных и нравоучительных виршей; и Орфей, "соловей в слезах"; и Эней, персонаж нечеткий, расплывчатый, как китайская тень на броском и несколько неуместном экране, -- все эти вергилиевы герои бесили дез Эссента. Он бы еще стерпел вздорную болтовню всех этих марионеток, стерпел бы и бесстыдные заимствования у Гомера, Феокрита, Энния, Лукреция и даже просто кражу -- как
И вергилиева метрика, перенятая у чеканного Катулла, но монотонная, без фантазии, без чувства, с массой лишних слов и пустот, длиннотами, с однообразными деланными концовками; и убогие вергилиевы эпитеты, взятые у Гомера, то и дело повторяющиеся и ничего не обозначающие и не изображающие, бесцветный и беззвучный, бедный словарь -- все это было для дез Эссента мукой мученической.
Надо сказать, что, не особо почитая Вергилия и недолюбливая ясного и обильного Овидия, он безгранично и со всем жаром души ненавидел Горация с его слоновьим изяществом, щенячьим тявканьем и клоунскими ужимками.
Что касается прозы, обилие глаголов, цветистый слог, запутанные фразы Гороха-Во-Рту дез Эссент тоже не особо жаловал. Бахвальство речей, патриотический пафос, напыщенность здравиц, удушающее нагромождение слов -колыхание расплывшегося мяса и жира, не знающих реальности ребер и позвоночника; сплошной шлак длинных наречий в начале фразы, неизменные, одни и те же построения периодов -- грузных и плохо связанных синтаксически; и наконец, невыносимые, бесконечные тавтологии дез Эссента далеко не восхищали. Но и Цезарь со своим хваленым лаконизмом нравился ему не больше Цицерона, так как в этой крайности другого рода заключались сухость справочника, прижимистость, недопустимая и неподобающая.
Короче говоря, не нашел он себе корма ни в этих писателях, ни в тех, кого предпочитают любители табели о рангах. Саллюстий, правда, все же не столь тускл, как прочие, Тит Ливий слишком чувствителен и высокопарен, Сенека претенциозен и бесцветен, Светоний вял и незрел. Тацит в своей нарочитой сжатости -- самый нервный, резкий, самый мускулистый из всех. А что до поэзии, то его нимало не трогали ни Ювенал, хотя им и была подкована основательно рифма, ни Персии, хотя тот и окружил себя таинственностью. Не ценил он ни Тибулла с Проперцием, ни Квинтилиана, ни обоих Плиниев, ни Стация, ни Марциала Билибильского, ни Теренция, ни даже Плавта. Плавт еще бы и ничего, неплох его язык -- сплошь неологизм, слова то сложные, то уменьшительные, но грубоватая соленость плавтовского комизма ужасна. Дез Эссент потянулся к латыни, лишь когда прочел Лукана. У Лукана она шире, выразительней, жизнерадостней; искусно сработанный, покрытый эмалью и осыпанный бриллиантами стих пленял дез Эссента, хотя, конечно, слишком богатая отделка и особенная стиховая звонкость не заслоняли пустоту мысли, не скрывали дутых достоинств "Фарсалии".
Впрочем, навсегда он отложил в сторону Лукана, потому что по-настоящему полюбил Петрония.
Петроний был и наблюдатель зоркий, и аналитик тонкий, и художник яркий. Спокойно, непредвзято, бесстрастно изображал он в "Сатириконе" римский быт, нравы эпохи.
Постепенно подавая факт за фактом и добиваясь их полновесности, Петроний самым подробным образом описывает жизнь народа, его попойки и случки.
Вот в гостинице смотритель требует списки вновь прибывших. Или в лупанаре гости кружат вокруг голых девиц с дощечками, описывающими их прелести, а в неприкрытые двери комнат видны любовные игры парочек. Или во дворцах, до безумия богатых и до бесстыдства роскошных, а также в лачугах -лачуги и дворцы чередуются, -- в нищих притонах через складные кровати с клопами проходит все общество тех времен: грязные плуты, такие, как Аскилт и Евмолп, в погоне за удачей; старые шлюхи с неоправленными платьями, набеленные и нарумяненные; пухлые и кудрявые шестнадцатилетние Гитоны; бьющиеся в истерике женщины; искатели наследств, предлагающие своих девочек и мальчиков завещателям, -- все это на страницах романа льется по улицам многоголосым потоком, сходится в банях и, как в пантомиме, размахивая кулаками, дерется.