Нарисуй мне дождь
Шрифт:
Постоянная жизнь на людях, в копошащемся муравейнике пресловутого коллектива, превращает человека в муравья, винтик, подчиненный прихотям механиков. Я был рожден свободным, жил по своим, как я полагал, справедливым законам и никогда не признавал над собой ничьей воли. Я и представить себе раньше не мог, какая это роскошь оставаться и быть самим собой. Меня угнетало казарменное многолюдство и режим общежития, постоянный шум и суета этого броуновского движения, и я содранной кожей ощущал свою неприспособленность к грубой сутолоке жизни.
Большинство же студентов не тяготилось проживанием в общежитии, а некоторые из них получали от этого подлинное удовольствие. До поздней ночи они кочевали из комнаты в комнату,
Воскресение.
По воскресеньям я дни напролет бродил по улицам и дождь, и толпы людей, увенчанные черными грибами зонтов, которые встречались на моем пути, не раздражали меня. Часто случалось, я не мог разминуться с кем-то из идущих навстречу независимо от пола. Я останавливался, дергаясь из стороны в сторону, пытаясь кого-то обойти, и они дергались тоже, но ничего у нас не получалось, поскольку я молниеносно зеркально повторял их телодвижения. Заканчивалась эта дрыгалка тем, что я со смехом обходил их по широкому радиусу. По Фрейду, такие внешние проявления свидетельствуют о желании и невозможности полового акта. Может, он и прав, черт его знает, у Фрейда все поступки замыкаются ниже пояса. Меня это не заботило, я и думать забыл о половом влечении. Конечно, оно было, куда бы ему деваться, но у меня оно зашкаливало за ноль. Я представлял себя Диогеном, который среди дня ходил с зажженным фонарем. «Ищу человека», - говорил он. Диоген, как и я, искал человека среди ничтожеств, прикидывающихся людьми. Я шел и думал, думал и шел, искал ответы на свои вопросы, и не находил на них ответов. Когда же закончится эта маята и начнется настоящая жизнь? Скорей бы окончить институт, да заняться настоящим делом.
В одно из таких воскресений я решил пройти пешком по главной улице Запорожья: от конца проспекта Ленина, где у плотины Днепрогэса стоял идол вечно живого вождя, до его начала. Мой хадж затянулся на весь день. Это был по-летнему солнечный день, один из последних дней осени. Смертельно раненая природа последний раз в этом году обречено рванулась к жизни. Ожила и заиграла палитра осенних красок цветами грусти и увядания. Небо искрилось серебром паутины, деревья пламенели золотом живого огня. Город открылся мне весь, вышитый на солнечной канве. Красота осенней природы, одна она успокаивала меня. Вокруг торжествовала гармония, лишь вокруг снующие люди нарушали ее.
К вечеру, вдоволь наглотавшись выхлопных газов и заводских дымов, я пришел в старый город к началу Проспекта. Казалось бы, проспект, как проспект, от конца, до конца рукой подать, да видно длину его, как говорится, черт мерял. Пора отправляться обратно, домой, - под крышу общежития. От одной мысли об этом я вздрогнул от отвращения. Улица, пересекающая Проспект, называлась Анголенко. Меня позабавило это африканское название в степях Украины. Люди иногда ищут что-то, не зная, что. То же самое, искал и я. Что-то потянуло меня, я свернул с Проспекта налево и пошел по этой улице вверх. Здесь, на углу улицы Анголенко перед входом на базар, я впервые увидел «Чебуречную». Это был высокий, дореволюционной постройки одноэтажный дом на подвале. Внизу, над самым тротуаром, чернели семь забитых досками прямоугольников, для надежности забранных толстыми железными прутьями. Там был подвал, его называли «подземный этаж»: запутанный лабиринт с множеством переходов, ниш и каменных мешков. С момента
Над подвалом возвышался надземный этаж со сводчатыми окнами в обрамлении лепных наличников с живописным рельефным убранством. Изъеденные временем щербатые пилястры, украшавшие фасад дома, венчали ионические капители. Под облупленной штукатуркой стен желтел ноздреватый, многое повидавший ракушечник. Шатровая крыша с высоким гребнем была крыта ржавым железом. Над всем этим возвышался строгий фронтон с единственным, как глаз циклопа, круглым окном. В его почерневшей от времени искусно сработанной раме настороженно поблескивали остатки разбитого стекла. При всей своей неухоженной старости, в этом доме было что-то величественное, хоть он был не так уж велик.
Три истертые ступени крыльца привели меня в большой зал, наполненный людьми. За голыми столами на трубчатых ножках и таких же стульях сидело множество посетителей. Кому не хватило мест за столами, пили стоя у прилавка, теснились вдоль стан. Высоко вверху в клубах табачного дыма тускло поблескивала облезшая позолота лепнины потолка. Когда глаза привыкли к тусклому освещению, я лучше рассмотрел это скопище людей, пестрых, как цветы в диком поле. Я попал в настоящую галерею уродов, передо мной открылся целый иконостас всевозможных отбросов общества, общества, с которым я не отождествлял себя.
Кого здесь только не было: нищие попрошайки, грязные пьянчуги и прочая рвань и мазура, отребье, отходы жизни. Цветастые шали цыганок вперемешку с лохмотьями оборванцев, черные картузы селян, хаки загулявших солдат и необъятных габаритов рыжая буфетчица в стеганой душегрейке поверх тельняшки, и еще десятки убогих, хромых калек, горбунов и безногих на колясках, костылях, палках и подпорках. Весь этот сброд пил и гомонил дурными голосами под дребезг катавшихся под столами порожних бутылок. В темных углах, издавая странные горловые звуки, копошились, размахивали руками и строили гримасы вообще какие-то подозрительные существа лишь отдаленно напоминающие человеческие особи. Настоящий лоскутный мир, дно, изнанка жизни! Изнанка — всегда ближе к телу.
У пивной стойки мычит что-то нечленораздельное пьяный, размазывая по лицу сопли, изрядно подкрашенные кровью. Наполовину оторванный воротник пиджака свисает с плеча. На него никто не обращает внимания. Все уже, кто больше, кто меньше под градусом, и каждый гнет свое, орет во все горло, не слушая соседа, матерясь и чокаясь кружками. Весь этот гомон перекрывают дикие вопли и взрывы безумного хохота, и вдруг, средь внезапно установившегося затишья, раздается заунывное пение, напоминающее собачий вой.
— Та-ак, слухать сюда! — зычно объявляет из-за стойки пьяная буфетчица. Вырезанный из ватмана кокошник, украшавший ее рыжие волосы, съехал набок. — Сегодня пива не разбавляла, значит буду недоливать! Шоб без претензий было тут у меня!
В ответ, с ближайшего стола ее весело обложили матом. Мое внимание привлек библейской внешности старик с седой бородой Николая Чудотворца в каком-то долгополом то ли сюртуке, то ли кафтане. На выцветшем зеленом сукне его диковинного наряда два ряда форменных медных пуговиц, каждая величиной с пятак. На шее у старика висит монисто из глиняных свистулек, больших и совсем крохотных, раскрашенных и лишь только обожженных. Опершись на костыли, он в двух руках держит по кружке пива, поочередно отпивая из каждой. Рядом за столом расположилась испитая парочка. Он, весь какой-то пыльный, без возраста, с собачьим выражением лица, от носа до макушки заросший серыми, похожими на шерсть волосами. Вне всяких сомнений, на днях освобожденный. Его глубоко сидящие пьяные глазки светились хитростью и бесстыжим нахальством. И она, вся какая-то блеклая, как моль, по локоть запустила руку в его расстегнутую ширинку.