Народ лагерей
Шрифт:
— Что с тобой опять приключилось?
— Вот здесь колет. — Дабаши ткнул себе в грудь.
Под серой брезентовой курткой по свитеру, посеревшему от грязи, разгуливали вши. Шаркади оттянул нижнее веко пациента.
— Насколько могу судить, у тебя малокровие.
— Но от этого в груди не заколет, — ввернул Лацко.
Шаркади и ухом не повел. Он сел, прислонясь спиной к стенке вагона, и со всей серьезностью принялся растолковывать Дабаши, в чем причина его хвори. Ему самому доставляло удовольствие слушать собственные разглагольствования. Две точки человеческого организма особенно чувствительны к холоду, пояснил он, — глаза и легкие. При тридцати пяти градусах мороза и ниже можно смотреть только
— Впервые слышу, будто Амундсен ослеп, — снова вмешался Лацко.
Шаркади даже не взглянул в его сторону и, невозмутимо продолжая свою речь, пояснил, что и легким угрожает та же опасность. Он еще на передовой предупреждал всех и каждого, что рот необходимо закрывать шарфом; стоит сразу вдохнуть холодный воздух, и легкие отмерзают, оттого и чувствует человек покалывание в груди, вот как сейчас Дабаши. И это не первый случай. Легочная ткань — пористая, как губка, поэтому она так легко и промерзает… Ну а весной размягчится, начнет разлагаться, а когда совсем сгниет, то выйдет из организма наружу. В Брюнне ему, Шаркади, не раз доводилось вскрывать трупы людей, которые отхаркали себе все легкие.
— Ты это серьезно? — Дабаши побледнел.
— Слушай его больше, дурак! — цыкнул на него Лацко. — Ему бы вечно шутки шутить. Знать бы только, с чего это у него такое веселое настроение.
— Зато отчего у тебя такое дурное настроение, я знаю, — язвительно парировал Дабаши.
До армии Лацко писал стихи; он гордился тем, что одно из его стихотворений как-то хотели напечатать в ведущем литературном журнале. Однако с еще большей гордостью он повторял, что в ту пору, когда еще не сгоняли в трудовые батальоны, он дослужился до лейтенанта запаса. Зная это, даже конвой делал Лацко поблажки, пока, конечно, существовал, потому как через полчаса после русского прорыва конвойных и след простыл.
— Тебя зло берет, что не ты стал командиром роты.
— Верно, Дабаши! Вот увидишь, из-за этого Лёвингера мы все до одного тут сдохнем. Какой из него командир! Лёвингер — дешевый бульварный писака, которому иногда удавалось тиснуть строк двадцать в газету, если театральный критик заболевал.
— Тебе до него далеко, старина! — вмешался Шаркади. — Без Лёвингера нам всем давно бы крышка. Ведь это он раздобыл вагоны. Он раздобыл паровоз и маршрутный лист. И чтобы нас прицепили к эшелону, добился тоже Лёвингер…
Шаркади умолк. С эшелоном-то им как раз и не повезло. Правда, двое суток они почти безостановочно продвигались на запад, потому что в первых восьми вагонах были автопокрышки, и немцы на станциях пропускали эшелон без задержек. А потом их оттащили сюда, на какую-то сортировочную станцию близ Кривого Рога, и ночью безо всякого предупреждения отцепили паровоз. Лёвингер спал; наутро, когда они проснулись, их вагоны стояли против разрушенной будки стрелочника, а на параллельной колее застрял немецкий санитарный эшелон с ранеными. Тридцать вагонов сплошных стонов, криков и ругани. И нигде ни одного паровоза.
— Военное дело — наука серьезная. Где уж тут Лёвингеру разобраться! — зачастил Лацко. — Откуда ему знать, почему немцы не сдают Кривой Рог и до каких пор будут его удерживать? Да знает ли он, что мы, собственно говоря, уже наполовину окружены? И разве он тот человек, чтобы вести переговоры с немецким начальником станции?
— Да уж, не из всякого проходимца командир получится! — подлил масла в огонь Дабаши.
После Поллака не осталось никаких вещей. Из-за его единственного жилета,
Дверцы теплушки раздвинулись, открывая глазу вольный простор. Внутрь рванулась безжалостная февральская стужа. У вагона стоял Лёвингер. «У-у, жиды пархатые!» — завопил он. Шаркади вскочил и так же, как и остальные, отсалютовал по-военному. Всякий раз при виде Лёвингера ему становилось не по себе, а ведь это его идея: после наступления русских, когда все конвойные во главе со старшим лейтенантом Чернелем испарились, он предложил обрядить Лёвингера в немецкую форму и приставить к нему денщиком Йошку Света — тоже в соответствующем облачении. Самая подходящая кандидатура в ротные командиры — вот такая темная личность, не останавливающаяся ни перед чем; поэтому Лёвингер и был произведен в старшие лейтенанты.
Роль свою он играет ловко, ничего не скажешь. Похлопывает бамбуковой тросточкой по кожаным крагам и кричит: «Поллак здесь?» — «Здесь», — ответил из вагона Шаркади. «Тогда пусть выходит, да поживее». — «Не может он выйти, — сказал Шаркади. — Он умер». Лёвингер в сердцах хлестнул тросточкой по сапогу. «Нашел время умирать!.. По-моему, среди всей вашей жидовской братии больше нет ни одного слесаря». — «Зачем тебе слесарь?» — спросил Либнер. Лёвингер махнул рукой и зашагал к следующему вагону. «Мы нашли паровоз», — пояснил Йошка Свет и потрусил вслед за Лёвингером. «Паровоз?» — Либнер вопросительно взглянул на Шаркади, затем соскочил на насыпь и тоже припустился за Лёвингером.
Возвратясь в вагон, Либнер достал иголку и нитки и принялся латать рубаху. У Либнера было две рубахи. Прежде он работал на небольшом химическом заводике, и, наверное, дела его шли неплохо, если он сумел кое-что отложить на черный день. «Что за паровоз? Неповрежденный?» — поинтересовался Шаркади. «Ничего у них не добьешься. Строят из себя начальство, набили брюхо и знай орут: жиды пархатые, жиды вонючие… А чего орать, когда немцев нет поблизости! И жидов поминать на каждом слове к чему, спрашивается? — Он перекусил нитку и спрятал иглу, воткнув ее в шапку. — Если этот паровоз в сохранности, глядишь, и поедем домой, — тихо сказал он, глядя на занесенные снегом развалины железнодорожной будки. — Заведу себе двух собак, здоровенных, с теленка. Радиоприемник покупать не стану, на кой он мне сдался. Куплю домик на окраине Буды и за порог ни ногой. Две комнаты, кладовка, погреб, сарай полон дров; дрова там дешевые, по два пенгё за центнер. Запасусь шоколадом и американскими орехами, окна-двери заколочу и наружу носа не высуну этак с годик-другой… Так бы вот жить и не знать, вторник сегодня или суббота, зима или лето. Разговаривать с собаками… Одну назову Калач, другую — Булка. Лежишь себе кум королю, захочется — откусишь шоколада дольку, потреплешь собак по загривку, забавно с ними… Спрашивается, чего еще человеку надо?» В этом был весь Либнер. Если он не занимался штопкой, то часами лежал погруженный в мечты и болтал, что бог на душу положит.
Шаркади слушал эту болтовню вполуха, все мысли его были прикованы к паровозу. С Лёвингера станется, этот черта из-под земли добудет; он, Шаркади, правильно рассчитал, кому из них быть ротным… Высунувшись из двери, он крикнул, так чтобы его было слышно в соседнем вагоне:
«Йошка Свет! Лёвингер! Подите-ка сюда!»
Первым взобрался в теплушку Свет, за ним — Лёвингер; задвинув дверь, он окрысился на Шаркади:
— Тут немецкие санитары взад-вперед шныряют, а он — «Лёвингер, Лёвингер»!