Наровчатская хроника. Повести
Шрифт:
Идти по этой улице – словно плыть в качкой бударке: вот-вот зачерпнешь воды, перевернешься, упустишь весло. Вот-вот вырежут карман, вот-вот зазеваешься, попадешь в кучку озорников – засмеют, затолкают. А сквозь перламутровые стекла гостиниц жужжат шмелями песни, из форточек торговых бань валит пьяный, тяжкий дух березы, через ворота постоялых дворов несутся раскаты жеребиного гогота. Захватывает дыханье, мчит, качается утлая бударка.
И наседает на плечи грузная синь неба, тяжкая, как банный дух. Небо, синее небо,
– Эй, эй, торопись, барынька! Пропустишь свиданку!..
Толщей вопля и ржанья, мимо вертких шулерских глаз, пробивалась Анна Тимофевна в лавку конфетника Докучина. Раскатывалась катушка прошлого, доходила нитка до единственного на всю жизнь, давнего, неразгаданного. И глохло что-то в сердце, как глохнет в ушах от железного звона.
– Эй, эй, торопись, барынька!
И вот, когда перешагнула порог лавки и приторная волна паточных запахов обдала с головы до ног, опять на мгновенье, но ясно, как тогда, увидела, будто – разорвалась бескрайняя синь, грузная, как небо, там, над улицей, и по всему золотому коридору, из самой глубины, сминая языки огней, прямо навстречу Анне Тимофевне пронеслось лицо, живое лицо человека.
И будто ощутила, всего на секунду, как тут же сильные, сухие руки спутали сзади расплетенные косы, обхватили сзади шею, отогнули назад, смяли голову.
И еще, опять на один миг, почувствовала, что – нет уж ни свечей, ни зеркала, а только одни губы Антона Иваныча, и палят они и тушат.
Вскрикнула Анна Тимофевна…
Докучинский разбитной молодец справился:
– Уморились, Анна Тимофевна? Нынче аж камни трещат!
– Уморилась, – сказала Анна Тимофевна, и вдруг крепко охватила руками свою грудь, точно наглухо запахнувшись от ветра.
Перед ней стоял чуть сутулый, полысевший, с обвисшим животом студент путейский Антон Иваныч Энгель.
Видно, вырвалось из затверделых ее губ это имя. Он посмотрел на нее в упор, потом перевел неясные глаза на улицу, точно прикидывая про себя, в каком он городе, потом надтреснуто и гулко протянул:
– Н…не вспоминаю…
Тогда она бросила ему скороговоркой:
– Антон Иваныч Энгель, сын Энгеля… чулочной мастерской…
И, передохнув, еще:
– А я – Нюрка. Помните, Нюрка, Нюра, – когда еще вы студентом?..
Тогда у него лысина вдруг поползла с темени на затылок, и глаза заслезились, и толстые губы зачмокали смачно, и он потянулся к ней обеими руками.
И она не дала, а отдала ему свои руки, сняв с груди, и он мял их небольно, потряхивая, пожимал и, точно животом, поговаривал одно слово:
– Да, да, да… Да, да, да… Да, да, да…
И тут же то выдавливал из живота и выдувал вместе со словом «да», то всасывал в себя короткие хорошие смешки:
– Дак-ха-ка-ах, дак-ха-ках!..
А она, как запыхавшаяся девочка, только дышала шумно, сжимая дрожавшие губы и не сводя с него своих стоячих желтых глаз.
Потом
– А это – мой сын… Володька… Пряники себе покупаем…
Володька, с длинной, вылезавшей из воротника голой шеей, потной ладонью мазнул по руке Анну Тимофевну и скучно заерзал глазами по полкам с леденцами.
И из всего, что говорил Антон Иваныч и что говорила ему Анна Тимофевна, ничего не сохранилось в ее памяти.
Одно запомнила: когда прощались, взглянула она на обручальное кольцо Антона Иваныча.
Было оно тоненько, поцарапано, тускло и носил его Антон Иваныч на левой руке, на безыменном пальце.
Глава двенадцатая
Плавным молочным кругом дыма обойдены зеленые зонты ламп, и свет от ламп волочится следом за дымом бессильный и тупой. Пожелтелые костяные шары, как слепые, неслышно и осторожно катятся по суконному полю.
– Левка, помели!
Левка-маркер подхватывает кий – упругий и звонкий, точно из стали, вынимает из лузы мелок – привычно, как табак из кисета, – потом не спеша, с достоинством натирает кий мелом.
– Я вас, Антон Иваныч, сразу понял. Такому, думаю, в рот палец – не тае… Разве Пашка Косой может с вами, а то нет…
– Пашка Косой отыгрывается. Я ему десять фору всегда дам.
– Ну, и кладет тоже, Антон Иваныч: вчерась о трех бортах рассчитал, словно по чертежу, так и всадил!
Антон Иваныч вырывает у маркера кий и вопит:
– Ставь, как хочешь! Закладывай трешку, ну?!
Левка-маркер вразвалочку удаляется.
– Разве я говорю? Разве я говорю, Антон Иваныч? Биллиардер вы, несомненно, правильный…
Володька берет у отца кий, долго примеривается к пятнастому битку, потом коротко ударяет.
Шары носятся по зеленому полю, как оголтелый от грома табунок жеребят.
Антон Иваныч наливает в стакан пива, говорит:
– Шумно ты играешь, Володька, – не в шуме дело. На, выпей.
Володька смотрит пиво на свет, потом скучно тянет клейкую жидкость через зубы. Видно, как по длинной его шее медленно ходит вверх и вниз молодой кадычок.
– Мало налили…
За грязным окном, в знойном свете дня дрожат, громоздятся уличные шумы. В тени, у каменных оконниц, неподвижными кисеями повисли ошпаренные солнцем толкуны. В биллиардной тихо стынет кисловатая плесень.
Антон Иваныч смотрит на часы:
– Ну, я поехал…
Володька кривит улыбочку, показывая коричневый оскал, и говорит немолодо:
– Любовь крутить?
Антон Иваныч натягивает чесучовый пиджак, поправляет галстух, отхаркивается, плюет, растирает плевок подошвой долго и шумно, говорит, словно жует халву:
– Черт тебя знает, Володька, в кого ты? Пьешь пиво, да и водку, поди, потихоньку с девчонками ходишь, а из реального выставили…
– А вы за ученье внесли?.. Дайте-ка лучше на папиросы…