Наследники Киприана
Шрифт:
На Федота, когда он с кружкой вина подсел рядом, Клим глянул мельком и, прикрыв тяжкими веками безразличные, а скорее, пустые глаза, проговорил недовольно:
— Чего мостишься, аль иного места нет?
— Место-то есть, да там лишних не счесть, — присказкой ответил Федот и не торопясь продолжил: — Нам лишние ноне ни к чему, разговор я намерился повести с тобой тайный…
Клим покачал головой, насмешливо хмыкнул, и в глазах его появилось что-то похожее на интерес.
— Тайное… гляди-кось ты… А я, мил человек, от тайн разных устал, мне их на службе моей вот как хватает.
— Погодь
— А, ну дерзай…
— Знаю о беседушке твоей с Игнашкой-гилевщиком, знаю, о чем речь вели, знаю, сколь лжив был тот проклятый Игнашка в словах своих!
— Ух ты, сколь ведомо тебе! А твой здесь каков интерес?
— Ты знаешь, кто я? — спросил Федот.
— Знаю, видел, как охаживал тебя воевода за службишку твою.
— Вот-вот, а все из-за преподлостей того Игнашки. Ведомо мне, как изловить его и как говорить заставить, а сие и тебе и мне на руку. Перво-наперво выпытаешь о ворогах опальных Дионисии и Марфе, да и о другом-прочем, что твоему дворянину Авксентьеву и нашему воеводе вот как надобно!
— Поздно схватился, и Дионисий и Марфа на Енисей-реку подались…
— Да брехня это! Путает, глаза отводит гилевщик тот. Здесь они, здесь где-то, в пределах мангазейских, сие мне доподлинно известно, тем паче что самого Дионисия днями на посаде видели, пробирался куды-то, старый бес, тайно.
— Да, вот это весть так весть! — Клим встрепенулся, повел плечами, будто сбрасывая с себя сонную одурь, предложил: — Давай-кось, мил человек, изопьем вина за наши дела предстоящие.
Они стукнули кружками по столу и осушили их одновременно.
…Надо сказать, что именно в этот час, случайно или по стечению обстоятельств, шла весьма неприятная беседа между мангазейским воеводою Домашиным и московским посланцем Авксентьевым. Воеводе никак не по душе были разглагольствования Авксентьева, но в новом указе еще и еще раз подтверждались его высокие полномочия в этом деле, и необузданному нравом князю Домашину приходилось скрепя сердце отговариваться.
— Ну што ты, ну што ты меня с делом этим проклятущим, словно медведя в берлоге, обступаешь? Ты сам уже которое время злодеев тех по лесам и тундрам ищешь, а толку? Ничуть!
Авксентьев в ответ лишь вздохнул тяжко, обидчиво поджав губы.
— То-то и оно, — глянув на него, продолжил воевода, — мы разговор с тобой уже в третий раз ведем, а все попусту выходит, прости господи, воздухов сотрясение! А я ведь упреждал тебя, тута не Москва, край ой какой разбойный…
— И што ж ты мне прикажешь? — неотступно продолжал разговор Авксентьев. — Восвояси убираться отсель, што ли?
— А это уж как бог на душу положит… Москва-то далече, што оттуда видать? А тут — ты сам ноне свидетель дел окрестных — дурню понятно, што у Дионисия с Марфой, ежели они взаправду где-то вблизи, содругов разбойных всяких да помощников ой как немало найдется, так што ухватить эту свору куда как непросто будет…
Авксентьев и раньше-то не отличался особой полнотой, а за последнее время исхудал заметно, нос заострился, отчего лицо выглядело почти хищным,
— Нет уж, князька, — внешне будто бы в шутку, а на деле со злой подковыркой проговорил Авксентьев, — ты уж прости меня, надоедливого, но я, како ты, о времени рассуждать не намерен. Костьми лягу, а найду, вздерну на дыбу для беседушки злодеев тех, без того мне дороги на Москву нет!
— Так-то оно так, — неопределенно заключил разговор воевода Домашин.
Глава 11
Шестнадцатый век принято считать веком расцвета Ганзы — великого торгового союза городов Балтийского и Северного морей и прилежащих к ним более мелких, но многочисленных поселений. Прибыли, постоянный рост богатств и политическое могущество Ганзы в первую очередь обеспечивал ее первостатейный по тем временам торговый и военный флот. Отлично вооруженные и крикливо украшенные специальной атрибутикой из флагов, вымпелов, больших и малых знаков, провожаемые в море молитвой, корабли всегда привлекали к себе внимание на морских путях и в портах, вызывая зависть многочисленных врагов и зевак.
Обычай провожать корабли Ганзы торжественными богослужениями вскоре дополнился появлением на мачтах судов образов святых, обеспечивающих своим присутствием добрый путь и счастливое возвращение кораблям.
Вскоре этот обычай утвердился и на российских судах среди рыбаков, купцов и особенно тех мореходцев-паломников, чьи парусники пробирались среди льдов таинственной Югры. Шли туда и самовольно, и по наказу игуменов прибрежных монастырей. Но на каждом, пусть и самом малом паруснике чуть пониже «дорожной» иконы обязательно был укреплен кипарисовый крест размером с ладонь, обычно с набором мелких сизовато-серебристых жемчужин, россыпи которых в то время щедро покрывали устья многих северных рек и ручьев.
Именно такой крест был укреплен на мачте струга, который ранним осенним днем вышел в море от одного из соловецких причалов с командой из шести человек во главе с уже знакомым нам схимником Елизарием. В свое время его необъяснимое исчезновение из Соловецкой обители вызвало немало толков, да и потом об этом долго не могли забыть.
Даже среди скромных монастырских насельников, особенно его отборнейших, как тогда говорили, «головных» молитвенников — монахов, принявших схиму, Елизарий был заметной фигурой, недаром он носил звание головного доверенного посыльщика, а попросту говоря, посла по самым важным делам, которых у тайного совета было немало.
Кроме того, Елизария всегда отличали за ум, за особую приверженность к богословским и иным наукам, за умение находить выход из самых каверзнейших положений, коими полна была жизнь в широко уже известной тогда на Руси Соловецкой обители.
Первым был Елизарий и в вопросах послушания: отличался здесь особой щепетильностью, и его постоянно ставили в пример молодым монахам. И вдруг этот Елизарий без разрешения и благословения, не говоря никому ни слова, покинул, как выяснилось позднее, обитель — будто растаял в морской дали. С тех пор ни о нем, ни о сбежавших с ним монахах никто ничего не слыхал.