Наследники
Шрифт:
Властное это чувство сняло с насиженных гнезд не одного Василия Глущенко. Тут же, перед телевизором, сидит пулеметчик Дорохов, может быть, в «Доме Павлова» этому человеку досталось больше всех из того самого солдатского лиха…
Не усидел в своей Амвросиевке на Донбассе и Николай Петрович Макаренко — бывший наводчик артиллерийского истребительно-противотанкового полка 62-й армии. Он опоздал к главным торжествам. Выручила, однако, солдатская находчивость, как выручала она его не раз в боях за этот город на Волге. Николай вышел на площадь Павших борцов, встал у памятника, где накануне был зажжен Вечный огонь, встал рядом с часовыми, точно, по-артиллерийски рассчитав, что где-где, а здесь-то он встретит однополчанина. И вот они уже обнимаются с «односумом» Сашей Цыганковым, впрочем, уже не Сашей, а Александром Васильевичем, кандидатом
На Мамаев курган я приехал раньше, чем туда прибыли маршалы, генералы, офицеры и солдаты бывших 62-й и 64-й армий. Было пустынно на знаменитом кургане. Только какой-то старичок похаживал взад-вперед, время от времени сбрасывая сосульки с большой своей, не то белой от инея, не то просто седой, бороды. Заметив меня, он быстро приблизился и живо назвал себя:
— Федоров Иван Трофимович. Каменщиком работал на «Красном Октябре». Может, слыхали? Семьдесят лет мне теперича… Живу недалеко от Мамаева… Старуха, жена моя, послала. Пойди, говорит… Може, кто знает про них…
Дед говорил, а руки его уже шарили за пазухой, искали что-то. Вынул бумажник, извлек две фотографии, все в пятнах, закапанные, видать, материнскими слезами.
— Вот какие орлы… Красавцы… Полегли… Может, кто знал их…
И он с мольбою смотрит мне в глаза. Но что я мог сказать ему? Появились машины с героями волжской эпопеи, и старик с необычайным для его лет проворством побежал им навстречу. Я успел узнать только, что одного сына звали Григорием, а другого Куприяном. Где они, не встречали, случаем?..
И все же раньше Ивана Трофимовича к группе героев приспел Алексей Егорович Лялин — бывший солдат-пулеметчик, сражавшийся за Мамаев курган двадцать лет назад, а сейчас в числе других рабочих сооружавший памятник на этом кургане. Памятник самому себе и своим товарищам, подумали мы. На руке у Лялина не хватает двух пальцев — здесь где-то, в горькой земле древнего кургана, потерял он их, сохранив, однако, добрую хватку настоящего строителя-умельца в оставшихся восьми пальцах. Вот узнал, обнял, целует генерала Вавилова Михаила Михайловича, бывшего комиссара знаменитой 13-й гвардейской дивизии. Как могло случиться, что солдат узнал? Да очень просто: в ту пору передний край проходил и через солдатские окопы, и через командные пункты рот, батальонов, полков, дивизий и даже армий. Может, в самую тяжкую минуту для пулеметчика Лялина пришли очень нужные, спасительные слова комиссара…
И сколько же было таких встреч на Волге в дни 20-летнего юбилея величайшего сражения!
Его зажег Герой Социалистического Труда Иосиф Петрович Стриженок. При виде его Золотой Звезды мне почему-то тотчас же вспомнились удивительно верные и сильные строки:
Из одного металла льют Медаль за бой, Медаль за труд.Надо назвать очень счастливой мысль зажечь Вечный огонь у памятника Павших борцов от искры Волжской ГЭС имени XXII съезда партии. Тут простая символика: не было б ни красивейшего города Волгограда, куда, точно в Мекку, стремятся паломники со всего белого света, не было бы и этого великого гидротехнического сооружения, если б не пролили свою кровь они, павшие, если б не выстояли пришедшие им на смену, ныне здравствующие или павшие на полях других великих битв герои. Ничего бы не было. Черная ночь фашистского рабства нависла
Яблонька
«Совершенно неожиданно заявился Коля Соколов. Две ночи были «убиты» начисто: припомнили весь путь, пройденный вместе. И вот что странно: о чем бы ни говорили, обязательно вспоминали свою яблоньку, нашу родную Зерновушку. Как-то она там? Может быть, стоит на прежнем месте. Вот бы глянуть!
Вена, Фляйшмаркт,
январь, 1946 г.»
Я уже сказал, что в каждом солдате живет властное и нетерпеливое желание вновь побывать в тех местах, по которым провела его когда-то война. Не только живет — фронтовик неколебимо уверен, что однажды он плюнет на все, пускай даже самые неотложные дела, и отправится наконец в долгий путь. Ничего, что его будут отговаривать от этого путешествия жена, дети, незаметно ставшие взрослыми, благоразумные сослуживцы и друзья; ничего, что будут пугать превратностями дорожной судьбы, — он никого не послушает, он непременно отправится!
Так думают все ветераны. И все-таки подавляющее большинство из них не исполнили этой, казалось бы, железной внутренней установки, твердя в горькое свое утешение: «Обстоятельства сильнее нас…»
Но я собрался. Я еду, радуясь и гордясь собственной решительностью и, конечно, волнуясь.
Я ехал на свидание с Зерновушкой, скромной и неказистой яблонькой-дичком, притулившейся на склоне одной безвестной балочки, каких в приволжских степях превеликое множество. Как глубокие морщины, избороздили они лик этой древней, много повидавшей, много пережившей и успевшей о многом подумать земли. Разумеется, такой образ мог прийти лишь теперь, когда я спокойно сижу в купе комфортабельного вагона и могу без помех размышлять, фантазировать.
В ту пору нам было не до фантазий. Немцы прижали нас к самой Волге и не оставляли решительно никаких сомнений относительно конечной своей цели. Каждая листовка — а они сыпались с неба белыми снежными хлопьями, — хоть и безграмотными, но весьма многозначительными обещаниями говорила: «Рус, завтра — буль, буль!» Все, стало быть, ясно и понятно. Непонятным было лишь одно: почему мы, три старших лейтенанта, избрали для своего совместного блиндажа ту безвестную балочку, которая была перпендикулярна линии переднего края и простреливалась противником насквозь? Не привлекла ли нас яблонька, устлавшая к тому времени горькую землю великим числом таких же горьких, зеленых, усыпанных золотистыми веснушками плодов? Утолив ими одновременно и жажду и голод, мы — не в знак ли благодарности? — вырыли за яблоней небольшую квадратной формы яму, сделали перекрытие, назвали эту погребушку блиндажом и стали в нем жить.
Одного моего товарища звали Николаем Соколовым, другого — Василием Зебницким. Наши подразделения располагались по соседству: минометная, пулеметная и стрелковая роты; так что незачем было рыть отдельные блиндажи, вместе-то повеселее малость, к тому ж — яблонька, так-то прикипела она к сердцу каждого. После очередного боя, злые, подавленные страшными потерями (они были на ту пору безмерно велики), возвращались мы под вечер в нашу нору. Яблоня протягивала навстречу свои изломанные ветви, которых день ото дня становилось на ней все меньше и меньше. Мы собирали сшибленные сучья, топили ими свою «буржуйку»; сучья разгорались не вдруг, долго шипели, из них красной живой кровью струился сок, распространяя по блиндажу горьковато-кислый, терпкий запах.
Всю ночь немцы вели в нашу сторону беглый, бесприцельный огонь. Наша яблонька стояла на взгорке, и бедняжке попадало больше всех. Разрывные пули «дум-дум», осколки мин и снарядов искромсали, искалечили ее до неузнаваемости. Однако на искромсанных ветвях еще цепко держались кое-где яблоки. Солдаты, да и мы вместе с ними, сшибали их и лакомились в редкие и отраднейшие минуты затишья. Правда, теперь раскусывали яблоко осторожно, потому что нередко на зуб попадал крохотный острый осколок.
Три месяца без малого прожили мы в том блиндаже, обстреливаемые и днем и ночью. Вероятно, мы могли бы найти более укромное, более безопасное место для своего блиндажа, и все-таки не делали этого. Нам казалось, что яблонька, которая первой принимает на себя вражеские пули и осколки, надежно защищает нас: неспроста же все мы были покамест целыми и невредимыми.