Наследники
Шрифт:
Статья гласила, что срок может быть что-то около трех лет. Но произошло иначе. Заводские взяли нас под свое крыло. Узнал я потом, что Валя и у директора была, и в парткоме, и в профкоме. На цеховое рабочее собрание поехала. В общем, осудили меня условно.
Беда эта образумила меня, да ненадолго. Как-то выхожу я с завода, вижу, ждет меня Игнат Шумахин — закоперщик наших „операций“ с сантехникой. Ему-то дали срок не условный, а настоящий. Но оказывается, он уже вышел.
— Потолкуем? — предложил Шумахин.
— А что такое? Что случилось?
— Да ничего
Действительно, Шумахин не скрывал тогда, что он инициатор „операции“. Но это было известно суду и без его признания. Шумахин, однако, не раз напоминал нам о своей услуге в письмах из тюрьмы, напомнил мне о ней и сейчас.
Одним словом, отказаться от встречи я не смог, и мы пошли в какое-то кафе. Выпили. Вернувшись домой, я пытался оправдаться, потом вспылил, сам обрушился на Валю с упреками. Она отвечала тем же.
Назавтра, после работы, я уже сам пошел в какую-то забегаловку.
Объяснение дома было еще более шумным. Настоящая буря. Валя грозилась, что пойдет на завод, в дирекцию, в милицию.
— Так я жить не могу, не могу. Пойми ты. Ты и себя и меня губишь!
Это повторялось все чаще. Мы оба озлобились, неделями не могли друг другу слова сказать по-человечески. Надо было что-то делать. Конечно, разумнее всего было бы бросить пить, кончить якшаться с сомнительными приятелями. Эти мысли, однако, быстро уступали другим: „Ну, а что это будет за жизнь, если не сможешь с друзьями встретиться, чарку выпить? Нет, не пойдет, под каблук жене попадать я не намерен“. Вот так оправдывался я в собственных глазах.
Как-то во время очередной баталии я со злостью сказал ей:
— Так было, так будет. На поводке водить я себя не дам. А не нравится — можешь уходить. Или хочешь, я уйду?! Не жить нам вместе.
Она так и вскинулась:
— Дурак, набитый дурак. Я же люблю тебя, люблю! Как же я брошу тебя? Ведь ты гибнешь!
— Хороша любовь. Камень это на шее, а не любовь! — бросил я ей.
— Камень? Камень на шее? Тогда вот что, Степан. Не бросишь свою дурь, не возьмешься за ум, освобожу я тебя от этого камня…
Не очень-то обратил я внимание на эти ее слова. Потом только понял их… Да!.. Пришла беда — отворяй ворота.
Сижу я как-то один дома, и даже трезвый. Открывается дверь, и появляется Шумахин с целой авоськой бутылок и закусок. Весь какой-то взъерошенный, нервный. Надо сказать, что в последнее время мы встречались редко, потому что в его темных делах я больше не участвовал. Боялся, что Валя может вконец из себя выйти. Он предлагал, и не раз, но я проявил какую-то отчаянную решимость. Тогда он ответил в том смысле, что, мол, ладно, знаю твою ведьму, по рукам и ногам тебя связала, не дает, дескать, жить, как хочется. И отстал. Выпивать с ним выпивали, но к своим комбинациям привлекать меня перестал. Так и шло.
И вдруг заявился ко мне, да, видимо, неспроста. Спросил его, зачем пожаловал.
— Дело, — говорит, — неотложное,
Когда выпили, подзахмелели, достал он из своей сумки коробку, завернутую в тряпку, и говорит:
— Подержи некоторое время у себя, спрячь понадежнее.
— А что это такое?
Он махнул рукой:
— Да небольшие мои сбережения.
— А что же у себя не спрячешь?
— Нельзя. Визитеров жду.
Я, конечно, понимал, какие сбережения у Шумахина. Не иначе какую-нибудь новую „операцию“ обтяпал. Сказал ему:
— Не могу, Игнат. Сам знаешь, ситуация у меня дома какая. Вот выпили мы с тобой — велик ли грех? А придет сейчас моя половина — истерики не миновать.
Он этак с прищуром поглядел на меня да и говорит:
— Да мужик ты или кто? Спрячь куда-нибудь, и все. Через несколько дней заберу. Или уж ты совсем ручным стал?
И пошел и пошел. Махнул я рукой:
— Черт с тобой, — говорю, — давай.
А на лестнице — шаги, Валентина возвращается. Взял я сверток, сунул в сервант.
Как я и думал, приход Шумахина у Вали восторга не вызвал. Шумахина она прогнала, а на меня даже смотреть не стала. Я сижу, молчу, в дремоту потянуло. Очнулся от крика:
— Что, что это такое? Чьи это деньги?
В руках у Валентины толстая пачка денег и раскрытая коробка, которую Игнат оставил. Видимо, стала она посуду прибирать и наткнулась на сверток. Стал я ей объяснять, что к чему. Слушать не хочет. Дрожит вся:
— Опять с этими подонками связался… Стыд-то, позор-то какой! Теперь уж засудят. Кто же за тебя что-нибудь доброе скажет? Жулик, вор, пьянчуга…
Потом поникла, замолчала. Не плакала. Слез уже, видно, не было… Говорит будто сама с собой:
— Ну что же мне делать?
А я спьяну-то возьми и брякни:
— Вон, — говорю, — окно открыто, бросайся.
Опять она замолчала. Потом глухо так, тихо говорит мне:
— Уйди, прошу тебя…
И, видя, что уходить я не собираюсь, начала вроде хлопотать по хозяйству, прибираться. Делала это будто через силу. На меня и не смотрит. Решил я выйти на часок, проветриться. И она, думаю, за это время успокоится.
Через час или около того возвращаюсь. В это время от нашего дома „Скорая помощь“ рванулась. У подъезда толпа. Крик, шум.
— Молодая ведь совсем.
— Видно, стекла протирала, да и оплошала.
Меня будто чем-то тяжелым по голове ударили. Понял я, что произошло что-то страшное, непоправимое… Кинулся в квартиру. Пуста, нет Вали. Только открыто окно… Бросился звонить в „Скорую“. Оттуда сообщили, что скончалась… По пути в больницу.
Похороны, следствие, обследование, допросы — все это я помню очень плохо. Слег я тогда, целый месяц валялся в полубреду. Врачи опасались за мою жизнь. И я жалею, что она не кончилась тогда, на больничной койке. Теперь-то я уяснил, что жизни без Вали для меня нет и быть не может. Не живу я, а существую, будто механически, по привычке. Думаю только о ней одной. Работа валится из рук. С участком в цехе управляться уже не смог, устроили меня учетчиком и здесь держат только по доброте.