Настоящий мужчина
Шрифт:
...И он лежал, запрокинув голову, словно приготовленный к так и не наступающему вожделенному закланию, изнемогая от ненависти к своему организму, отказывающему даже в таком пустяке, как инфаркт. Он был честным человеком и ни в чем не желал имитаций. И запрещал вызывать «скорую помощь» таким страшным голосом, что Ляля отступала. Просыпаясь под утро, словно подброшенный тревогой, тоже уснувшей на три-четыре часа, он пытался на прежний манер исполнить супружеские обязанности между прочим, как будто беспокоиться и не о чем, – но он был слишком честным человеком, чтобы обмануть себя, сделать вид перед собой, будто ничего не происходит.
Страх поражал его без промаха, хотя очень часто он просыпался во всеоружии – даже от всеоружия и просыпался, иногда во сне даже происходило подростковое самооблегчение, но...
Страх с каждым днем расширял сферу влияния. Сначала Иридия Викторовича терзал страх перед неудачей,
На город неустанно опускались громадные пространства водяной пыли, как все действительно неодолимое, бравшей не умением, а числом, и все вокруг в свете витрин и фонарей лоснилось и сияло, словно залитое горючими слезами, а где находилась возможность, стояли еще и лужи, дрожащие трепетом едва заметным, как изображение на телеэкране (вещи, вырвавшиеся из клетки названий, кидались в глаза с первобытной яростью). Но сколь ни громадны были пространства, заполненные водяным бисером, – они были всего лишь тонюсенькой пленкой на бессмысленно громадной Земле, которая, в свою очередь, была лишь крошечной пылинкой в издевательски безбрежной и ледяной пустоте, откуда Иридия Викторовича было бы уже не разглядеть никакими приборами, – оставалось поражаться, сколько боли могло в нем уместиться: мир его боли заполнял ВСЕ, оттесняя в самый крошечный и бесполезный уголок остальной Божий мир с его никчемной путаницей комет и галактик. Взорванный мир Порядка окончательно превратился в мир безумствующего Хаоса.
Его удерживала на ногах какая-то небывалая апокалиптическая изжога – в груди палила словно целая жаровня с угольем, а кроме изжоги его заставляли подтянуться встречные страшные лица, в каждом из которых что-то успевало сверкнуть – то очки, то зубы, то нос. Каждый после усыпляющего поглаживания мог стиснуть горло стальной хваткой. Иридий Викторович брел вдоль разноцветных неоновых витрин, и встречные лица загорались то алым, то зеленым, то синим огнем. Вдали же, над домами, буквально до неба, освещая низкую, беспросветную и бескрайнюю тучу, будто клубящийся рыхлый потолок, разворачивалось добела раскаленное зарево какой-то усовершенствованной электрической преисподней – стадион разжигал батареи прожекторов, невзирая ни на горы влаги, ни на конец света.
Как совсем еще недавно его потрясло, что главный стадион страны – великие Лужники, всенародно чтимая Большая Спортивная Арена (как это звучало по радио!) – отдан под толкучий рынок. Буржуазная стихийность орудием борьбы с социалистической планомерностью как будто ради особой издевки избирает именно стадионы: стадион Пиночета, стадион Гавриила Попова... Один московский «коллега» затащил его на эту собачью свалку, уже, ренегат, не ужасаясь ни безумной
Иридий Викторович впервые в жизни увидел наконец воочию ту самую, тысячекратно разоблаченную мелкобуржуазную стихийность – и ей нельзя было отказать в каком-то мерзком величии: вокруг поруганного стадиона, под барельефами бегущих, скачущих, передающих эстафету миллионов юношей и девушек, словно извергнутые кратером, текли горы, кипы, пирамиды джинсов, курток, часов, одеял, магнитофонов из Южной Кореи, Сингапура, Таиланда и прочих преисподних, повергающих в ужас безбрежностью и неисчерпаемостью страшного старого мира... Не то что столько вещей – столько названий не нужно человеку! Не нужно и враждебно.
Бронзовый Ленин в накинутом пальто смотрел с юморком куда-то вдаль, совершенно игнорируя разгулявшееся у его ног бесчинство (развешенные кожаные куртки раскачивались на ветру, словно казненные комиссары), а затолканному Иридию Викторовичу, гонимому сквозь строй, никак было уже не вырваться из железного потока между торгашескими рожами, рылами, ряшками, харями, мурлами, не по-доброму оживленными, не по-людски простыми и наглыми. Однофункциональность в человеческом существе всегда наводит жуть, а они все разом были ПОСЛУШНЫ чему-то одному...
Жирный восточный человек сонно совал в неопрятные штаны пачку крупных купюр, составлявших жалованье Иридия Викторовича года за три. Азиатские, кавказские лица наводили особый страх – при том, что вот их-то наплыв было бы остановить особенно легко. Но кому сейчас есть до этого дело! Обильно шныряли и что-то перепродавали подростки, дебильные, как все подростки, однако же алчные и бесцеремонные. Достойно вступают в жизнь, нечего сказать... Есть, оказывается, что-то еще страшнее Механки – ее, по крайней мере, удавалось держать за решеткой Управления, а эти уже ворвались в самое сердце... Башенки университета выглядывали из-за обрыва над чернеющей Москвой-рекой, словно меркнущий мираж, словно дивное сновидение.
Но теперь эта частная победа частнособственнического Хаоса была Иридию Викторовичу совершенно безразлична среди обрушившейся на него катастрофы.
Автобуса он теперь дожидался с полным смирением – спасибо, что таких, как он, вообще пускают в общественный транспорт, а про скуку в своей поглощающей борьбе с душевной болью он уже давно и забыл, что она такое: невозможно скучать, из последних сил выгребая над десятиверстным водопадом.
Блуждающий взгляд наткнулся на обнаженную русалку в кооперативном аквариуме – ну вот зачем такое разрешают, другим же обидно... И к чему подбирают таких глянцевых изгибистых красоток, ведь это совсем не нужно человеку, ведь перед такими нужно петушиться, прикидываться настоящим мужчиной, каких на свете нет и быть не может, – непрерывно сдавать экзамен, одним словом. Найти бы какую-нибудь хроменькую, безобразненькую, которая бы уже ни на что не рассчитывала и была бы рада принять его во всей его никудышности – ей, тоже отвергнутой, можно было бы довериться, ничего не стыдясь, и пусть бы она была старенькая, с сединою на лобке, как у биологички, и сисечки пусть свисали бы в тазик – пусть, – он все равно бы окружил ее нежностью, поставил бы тазик на бетонную скамейку и целовал бы, целовал эти опустелые мешочки, истекая слезами жалости и любви... Ей он доверил бы все свои тайные мечты и облегченно отдался ее губам... Говорят, этот скверик за остановкой называется Минетный пятачок – всего за десятку, только в машине. Но где взять машину? Да он и побоялся бы довериться чьим-то неведомым зубам... Ну, не откусит, скорее всего, но может начать шантажировать, требовать денег, мыча сквозь полустиснутые зубы, а закричишь... Да и на кафедре узнают.
Но освободившиеся от Послушания глаза все-таки вопросительно обшаривали и обшаривали пустынный сквер. Угольно-черные деревья на раскаленном зареве казались совершенно плоскими потеками черной краски, каждый ствол окружала вытаявшая лунка воды, растекающейся поверх льда куда-то во тьму, а ближе, под электрическим сиянием, превращая лед в полированный опал (опал ... тоже намек...). Но под ноги Иридию Викторовичу лед добирался лишь мертвенно бледными округлыми языками, что-то мучительно напоминавшими. Иридий Викторович вглядывался, вглядывался... «Про-зер-ва-тив», – наставительно произнес ученое слово Сенька Окунь, и Иридий Викторович обомлел, внезапно углядев, как в черной воде под ногами действительно вьется бледный, как картофельный росток, презерватив чудовищной полутораметровой длины. Иридий Викторович перевел дыхание лишь тогда, когда удостоверился, что в луже струится чей-то размотавшийся бинт.