Наступление продолжается
Шрифт:
— За Одессу! — шумел он на весь вагон. — Вы, герои, завоевали нам этот прекрасный город. О, Одесса! Там можно иметь хорошую коммерцию! Я открою там магазин на главной улице! За наших героев! Вы недаром проливали кровь!
Коммерсант опрокидывал в рот стаканчик, облизывая толстые красные губы, и снова тянулся за бутылкой. Стефан пил, степенно чокаясь. Отказываться от угощения было неудобно. Но в душе щемило. Ведь перед этим старичок крестьянин, ехавший с ним в одном вагоне, сказал:
— Дали тебе медяк на тряпочке, а здоровье
На другой же день после возвращения домой Стефан стал искать заработка: сидеть на шее у отца не хотелось.
Управляющий имением господина Александреску встретил его ласково: солдат, живым вернувшийся из-под Одессы, да еще с немецким отличием — диковина. Но ни в сторожа, ни в пастухи он увечного не взял.
Стефану посоветовали поехать в город, попытаться устроиться там швейцаром или посыльным. Медаль могла бы помочь ему в этом. Но он боялся города. И без него безработных калек там хватает. Была и еще одна причина, которая не позволяла ему уйти из дому: давно уже его сердце крепко держала в своих руках Флорика — дочь соседа.
Стефан полюбил ее еще до войны, крепким, здоровым и веселым парнем, когда ему было всего девятнадцать и он не хуже других мог отплясывать на деревенских вечеринках под звуки бубна и скрипки. Не было для Стефана девушки краше Флорики не то что в Мэркулешти, а и во всей округе. Да и Флорика улыбалась ему ласково. Прошло совсем немного времени, и они уже решили, что к осени, когда будут убраны кукуруза и виноград, оба попросят у родителей благословения. Но осенью Стефана неожиданно взяли в солдаты: объявили какой-то внеочередной набор. Флорика дала клятву ждать, пока он отслужит свой срок — два года. Не успел Стефан прослужить и несколько месяцев, как началась война с русскими, его полк сразу же отправили на фронт…
Еще в лазарете он старался свыкнуться с мыслью, что теперь нечего и думать о счастье с Флорикой. Не отдадут ее за калеку.
Набравшись мужества, Стефан сказал себе: вместе им все равно не быть. Надо оторвать Флорику от сердца. Но не так-то легко это сделать…
Послышались шаги. Стефан обернулся: к огню вразвалочку подходил русский сержант, Василе.
Федьков вышел взять на повозке махорку, чтобы одарить ею хозяев. Когда увидал Стефана, понуро сидящего у огня, подумал: не обиделся ли на него этот парень? Но какие теперь могут быть между ними обиды?
— Ну, Степа, чего пригорюнился? — весело спросил Федьков, присаживаясь на обрубок бревна рядом.
Стефан чуть улыбнулся и прошептал что-то.
— Не понимаешь, значит? Эх, беда, в языке-то вашем я темноват… Да и ты — у нас побывал, а говорить и мало-мальски не намастачился.
— Русски мало говорить, — проронил Стефан и снова замолк.
Молчал и Федьков, глядя, как снуют по сухим сучьям язычки огня и тяжело булькает в котле.
Багровые блики пламени плясали на их лицах. Желая завязать разговор,
— Какого года ты?
Не поняв вопроса, Стефан только виновато улыбнулся в ответ.
— Сколько лет тебе, говорю? — переспросил Федьков. — Доуызэчь ши трей! [20] — ткнул он себя пальцем в грудь, припомнив румынский счет, которому успел немного научиться.
— Доуызэчь ши трей! — обрадованно проговорил Стефан, показывая на себя.
— Ровесники, значит? В один год призывались, в один год подрались…
— Доуызэчь ши трей… — повторил Стефан, и голос его дрогнул. Он показал на свою больную руку: — Плохо. Инвалид.
20
Двадцать три (рум.).
— Вот чудак! — изумился Федьков. — Какой ты инвалид? Парень молодой, не пропадешь!.. — И вдруг осекся: «Кому здесь нужен однорукий?»
До этой минуты Федьков, проезжая по Румынии, видел только внешние приметы капитализма: вывески частных лавочек и мастерских, лакейскую угодливость перед более сильными. Но только сейчас он своими глазами увидел, как может этот, никогда не изведанный им строй жизни обесплодить душу человека неверием в себя, в будущее.
— Да, жизнь… — Он вытащил из кармана кисет, протянул Стефану. Тот несмело сунул руку в кисет.
— Бери, бери больше!
— Мульцумеск, спасибо, товарищ!
Оба завернули по цигарке.
Сделав несколько затяжек, Федьков спросил:
— На фронт больше не хочешь?
— Ну! — решительно ответил Стефан. — Я плугар. Плугар на плугар — ну разбой.
— То-то. Понял, выходит?
Стефан пояснил: еще раньше понял, когда разговаривал с пленным партизаном.
— Ты что, против партизан воевал? Каратель? — Федьков сурово сдвинул брови.
— Ну, ну, — горячо заговорил Стефан. — Ромын на партизан — ну. Немьц на ромын — «пфуй»! Немьц на партизан!
— Не посылал вас, говоришь, немец на партизан? Не надеялся? Ну, что ж, — Федьков все еще недоверчиво поглядывал на Стефана. — Коли не врешь, значит, правда…
Все-таки трудно было Федькову свыкнуться, что сидит он мирно рядом с одним из тех, с кем недавно бился насмерть. И в сердце точил червячок: «А ведь вот с такими, могло быть, и Клавдия… за барахло какое-нибудь…»
— Ты в Одессе-то был? — спросил он Стефана.
— Одесса? Ну — ла лазарет, ла каса.
— В госпиталь да домой? Так… А я вот, — показал Федьков на себя, — в госпиталь да на фронт.
— Фронт — плохо.
— Плохо не плохо, а воевать приходится…
Стефан помолчал, напряженно выискивая в памяти запомнившиеся ему за время войны русские слова, и, показывая на свою больную руку, с грустной улыбкой проговорил:
— Работа — плохо, жить — плохо…