Наталья
Шрифт:
— Верно, — безразлично согласился Николай, стараясь сосредоточиться на главном. У ног его стоял гроб, а в гробу, под обитой латунными гирляндами крышкой, лежало нечто, еще недавно бывшее его мамой, а теперь нуждавшееся в достойном погребении, и ничего важнее этого дела, этого долга, этого часа не было; не следовало отвлекаться на постороннее, тем более на плоские афоризмы этого белобрысого паренька с малоподвижным, застывшим в вечном похмелье лицом, смотревшего на мир сквозь ветровое стекло катафалка.
Они подрулили к задам похоронного комбината, переставили гроб на высокую тележку и распрощались. Николай отблагодарил водилу червонцем и вместе со служителем в пепельной униформе покатил тележку в чрево ритуального здания. Гроб вкатили в высокий, пустой и холодный зал, переставили на постамент, сняли крышку, тележку выкатили — Николай остался с телом один на один. Времени до открытия зала оставалось полчаса, но то, что лежало в гробу, нельзя было показывать бабушке, он отчетливо понимал это. Ужасное, злобное, брезгливое лицо покойницы не было маминым лицом —
Он позвонил домой — просто так, просто, чтобы куда-нибудь позвонить из этого мертвого дома — трубку поднял Сапрыкин и бойко отрапортовал, что все в порядке: девицы лихие, шуруют вовсю, ему, Сапрыкину, приказано пить водку и ни во что не вмешиваться. Бабушка, Полина, Наталья уже выехали, то есть едут к нему.
— Так что я, согласно полученным указаниям, активно провожу политику невмешательства, — благодушно доложился Сапрыкин.
— За меня выпей, — попросил Николай и положил трубку.
Женщины вскоре прибыли. Николай по очереди обнялся с бабушкой, теткой, стараясь не дышать на них скверной, затем тетка под руку подвела бабушку к пьедесталу — и ничего не случилось: Серафима Никифоровна кивнула, словно обнаружила в гробу именно то, что собиралась увидеть, опустилась на ближайшую скамью и, стянув варежку, долго расстегивала негнущимися пальцами верхнюю пуговицу пальто. Растерянно постояв над нею, Николай обернулся навстречу Наталье — та, влетев в зал, на полпути к пьедесталу охнула, будто наткнулась на что-то, зажала ладошкой рот и с перекошенным лицом по дуге, стороной обошла гроб.
— Что, не очень-то, да? — прохрипел он, угадывая в своем голосе звероподобного санитара из морга и вместе с тем благодарный Наталье за нормальную, единственно человечью реакцию.
— Бог мой, — выдохнула Наталья, зажмурилась и отвернулась.
— Все нормально, все нормально, — свистящим полушепотом бормотала Полина, подходя к ним и лихорадочно пресекая панику, — все нормально. С косынкой — это ты молодец. А где венки? Надо нести, скоро двенадцать.
Они сходили за венками, потом Николай показал Наталье комнату с телефоном, где можно было курить, а сам подсел к бабушке.
— А Оленьку она не взяла, — посетовала бабушка на Наталью. — Тяжело, говорит, ребенку.
— Вот еще — ребенка сюда тащить! — морозить только, — с готовностью откликнулась тетка, на что бабушка согласно и обреченно кивнула, послушная и ненадежная, сама как заболевший ребенок. Николай тоже закивал, воспринимая их реплики как информацию о вчерашнем, уже отгремевшем споре.
Потихоньку стал приходить народ. Пришла неразлучная парочка, старинные мамины приятельницы — тетя Нина и тетя Шура, — они так и состарились на пару, пройдя сквозь неудачные замужества и короткий двадцатилетний период выращивания детей; пришли соседи по подъезду, грачанские старухи приехали, еще кто-то, потом — большой командой, человек семь явились его ребятки, послеармейская компания в полном сборе: постояли, потоптались и вышли в холл, где можно было курить. Николай вышел с ними, поздоровался со всеми за руку, прослушал сводку новогодних гулянок и возвратился к бабушке. В зале сидели и стояли человек двадцать. Маловато народу, подумал он с нарастающим ощущением провала… Бабушка о чем-то спросила, он ответил. Маловато, маловато народу. Надо было взять у Натальи пудреницу и припудрить эти багровые пятна на скулах, — впрочем, кому все это нужно,
Он ушел в комнату родственников, присел на диван с инвентарным номером на подлокотнике, огляделся. Нежилье надвинулось, по родственному обступило со всех сторон: стены без окон, голый стол, пепельница, два стула. Пустой, мутный графин на холодильнике. Цементный пол. Позапрошлогодний воздух. Холодный застойный запах курева.
А все-таки тут было легче, чем на людях.
Сидя на жестком серо-зеленом, с въевшейся в обивку известковой пылью диване, Николай безучастно проникался холодом нежилья и отдавал ему собственный бездушный холод. Разницы температур не ощущалось. Беззаконное, преступное тождество этого каменного мешка и существа, в прошлом теплокровного, казалось окончательным приговором. Он сжал лицо ладонями, закрыл глаза и в полыхнувшем свете увидел длиннорукого санитара, по-медвежьи топчущегося, колдующего над желтыми, оскаленными, распластанными на оцинкованных столах жмуриками;вдруг санитар воровато оглянулся — взгляды их встретились — и Николай, содрогнувшись, испуганно открыл глаза.
А потом время сдвинулось, разменяло «мертвый час» гражданской панихиды и пошло вперед рывками, толчками, словно механизм его застоялся и никак не настраивался на ровный тик-такающий бег. За порогом ритуального дома распахнулся морозный солнечный день, над крышами просиял роскошный клин чистого голубого неба. «Вона как прояснело-то на дорожку!» — пропел звонкий женский голос за спиной Николая; оцепенение спало, и даже в салоне катафалка, над утопающим в цветах гробом, ощущалось общее, не сказать радостное, но оживление. Двое сидевших напротив Николая парней, из тех, кто помогал нести гроб, возбужденно комментировали следование колонны по городу — автобусы и легковушки отстали, «лиазик» с траурной полосой по борту в одиночестве трусил накатанным маршрутом на кладбище. Слева от парней, придерживая на коленях горшочки с геранью, тихонько судачили о чем-то своем тетя Нина и тетя Шура; и сам Николай, захваченный общим азартом, с томлением уходящего навсегда смотрел на запруженные транспортом, заляпанные январским солнцем улицы, по которым в последний раз везли маму.
Сверху, с Семеновской горки, город мелькнул напоследок преображенным, чеканным, похожим на многопалубный многотрубный лайнер, на всех парах уплывающий вместе с белой рекой и белыми полями заречья в льдистые голубые дали — мелькнул видением и исчез. Пошли поля, черные перелески. За перелесками, далеко-далеко, красиво смотрелись серебристые конструкции нефтеперегонного комбината. В Николае, прильнувшем к сизому от солнца стеклу, на мгновенье шевельнулась стыдливая, недоверчивая благодарность к тому, в кого он не верил, но кто, кажется, лучше всех принял маму, кто ведал добром и светом, этой воистину чудесной переменой погоды, о какой даже он, сын своей матери, не смел для нее просить. Яркий слепящий свет заливал землю от края до края, снега пылали белизной, звонким голубым колоколом висело небо. В прозрачном воздухе высверкивали золотинки — то ли иней оседал, то ли мелкие, невидимые глазу снежинки — и горела вдали высокая, коптящая свеча нефтеперегонного факела.