Наука дальних странствий
Шрифт:
Такое удавалось далеко не всем, да и не все к этому стремились, а ему удалось. Его шальная послевоенная жизнь была молодой жизнью; боль, печаль, жестокий и горький опыт отступили под напором неизрасходованных, жадных сил. И любилось до упаду. И читал взахлеб, и учился здорово, и ни от какой работы не бегал. Все — в край, но он не растрачивался в этом, а будто полней и крепче становился.
А потом началась литература, и в ней та новая, странная и неизбежная молодость, в которой так прочно консервируются новобранцы отечественной словесности. Хочешь быть до старости молодым — ступай в писатели! Ну а серьезно?..
Ощущение неугасшей молодости поддерживалось в нем долгой возней с минувшим.
Его писание не было мемуарным, тогда бы сохранилось чувство расстояния, а с ним и чувство возрастного сдвига. Нет, он жил в этом призрачном мире, принимая его за действительный, жил горячо, заинтересованно — былыми счетами, отношениями, увлечениями, обидами, радостями, не позволяя себе стать взрослым. Иногда казалось, что иллюзорный этот мир совпадает с молодым миром сегодняшнего дня, но затем он убедился, что его писания, как и сам он весь, представляют интерес лишь для его седеющих сверстников, а для «теперешних» он давно стал ископаемым, а его песни чем-то вроде забытых русских романсов.
Ныне Сергеева все чаще достигали шумы и веяния незнакомого мира, проросшего сквозь его казавшийся вечным и неизменным порядок. Непонятный птичий язык тревожил ухо, рассеянно-проницательные, будто издалека, даже если в упор, взгляды ожигали лицо безжалостной отчужденностью, он испытывал странное смущение перед этой жизнью, боялся ее, не признаваясь в том и самому себе, спешил укрыться в свое привычье, в котором можно спокойно дожить. В том-то и дело, что дожить. Какое отвратительное слово! И, защищаясь от него, Сергеев стал считать «теперешних» узурпаторами дивной страны молодости, которая навечно была вручена его поколению, но коварно похищена, когда усталые солдаты задремали. «Я не знаю нынешнюю молодежь, да и знать не хочу!» — проговорил он вслух и даже сдержал шаг.
— Ой, господи, как напугал! — раздался неподалеку от Сергеева показавшийся знакомым женский голос, Довольно звонкий, хотя и немолодой, отчетливо интонированный и все же выдававший в своих рассчитанных модуляциях, что владелица его не боится ни бога, ни черта.
Так оно и оказалось: то была соседка Сергеева вдова недавно скончавшегося старого литератора.
— Чего же вы так напугались? — спросил Сергеев в слабой надежде, что искусственный ее испуг вызван не его громогласным и глуповатым в ночной пустынности заявлением.
Женщина приблизилась, темнота не мешала видеть ее осунувшееся, будто сползшее с костяка лицо и большие глаза, недобро поблескивающие в глубоких провалах. Она сразу и резко сдала после смерти мужа. Казалось, у нее была одна цель: донести остатки своей редкой красоты до его кончины, а там сбросить износившуюся личину и с презрением явить миру безнадежно старый, нищий образ. Умирающий унес ее последнюю красоту, с кладбища возвращалась шекспировская ведьма.
Когда-то, еще в довоенные времена, она была официанткой в Доме журналистов и звали ее Феня. Но девушка, приехавшая в Москву из тамбовской глубинки, быстро сообразила, что с таким именем в столице не проживешь, и по обыкновению тех лет метнулась в крайность. Теперь всем желавшим познакомиться с ней, а в таких не было недостатка, она протягивала дощечкой крупную руку и выпаливала, округлив глаза:
— Флора! — и робко поясняла: Знаете, есть такой цветок.
И
— За последнего мужчину!.. Осталась мошкара.
И тогда все запоздало прозрели…
— Чего я испугалась? — произнесла Флора в своей новой, смиренно-беззащитно-злобной манере, и в звонком ее голосе странно пробились отзвуки командирского сорванного тенора покойного. — Да вас, кого ж еще? Я всех людей боюсь. Не зверей, не змей, не привидений, только людей, живых человечков боюсь пуще смерти.
Это говорилось нарочно для Сергеева, чтобы задеть и вызвать на беспредметный спор, в котором верх всегда одерживает тот, кто говорит гадости. В другое время Сергеев все равно завелся бы, но сейчас в нем дотаивали другие мысли, и он не взял приманку.
— Почему пешком? — спросил он. Флора всегда любила крутить баранку, — бывший кавалерист так и не подчинил руке стального коня, — а сейчас ее привязанность к машине стала маниакальной, она словно хотела умчаться от своей потери, боли, дум, от самой себя.
— А я не из Москвы. Звонить на почту ходила. Небось знаете, как междугородную ждать… Вышла — ни зги, поджилки так и трясутся. Ну-ка кто из-за кустов прянет. Ох!.. — на этот раз с неподдельным испугом вскричала Флора, шарахнувшись от возникшей из орешника темной фигуры.
Сергеев подхватил ее под локоть. Он и сам невольно вздрогнул, хотя не боялся людей ни днем, ни ночью, ни в поле, ни в лесу, ни на пустынной дороге, ни в глухом переулке. Не из чрезмерного доверия к людям или веры в свою защищенность — просто не боялся, без всякие основании.
На бетонку с неприметной в зарослях и тьме боковой тропки выметнулся кто-то в брючках, узенький, субтильный, но не малый ростом, длинноволосый. Девушка в джинсах? Нет — юноша, почти мальчик, с мокрыми, облепившими худенькое, тонкое лицо волосами.
— Не знаете, как в санаторий пройти? — спросил он не совсем переломившимся голосом, прозвучавшим чуть встревоженно.
— Тут много санаториев, — сказал Сергеев.
— Ну, где больные дети… сердечники.
— Так бы и говорил. Иди прямо по дороге, никуда не сворачивай. Войдешь в поселок — там будка и поднятый шлагбаум, ступай дальше, до перекрестка и налево. Упрешься в железные ворота, они не заперты. Санаторий направо, за деревьями видны корпуса.
— Сложно чего-то… — сказал подросток. — Я тут днем был — сразу нашел, а сейчас ничего не узнаю.