Найденыш
Шрифт:
Когда-то давным-давно, тысячи тысяч лет назад, у Хлудова пацана в Шухе я играл в занятную игрушку. Она мне нравилась. В плоской деревянной дощечке умелый резчик протянул долгую затейливую бороздку; она то сворачивалась в спираль, то шла волной, то перечеркивала саму себя, образуя крохотные перекрестки в замысловатом лабиринте, который казался бесконечным. И по этому лабиринту надо было гонять пять крохотных железных шариков, а шарики все норовили разбежаться в разные стороны и затеряться в загогулинах игрушечного лабиринта. Бороздка была неглубокая — дрогнет рука невзначай — и убежит шарик от четверки собратьев, а потом потей, собирая их снова вместе. Но шарикам в игрушке повезло больше, чем мне… Их бороздка не была утыкана тупыми лезвиями и раскаленными прутьями. И их бороздка не пульсировала с хрипением — ах-ха! — не сжимала шарики в безжалостных жвалах стен, а в спину им не бил неведомый ветер страшной силы, что не давал мне остановиться и нес, нес, нес, сквозь тупые
Где-то далеко впереди меня дрожала крохотная искорка… или звездочка мерцала там растопырив колкие лучики? Она не пропадала из виду, как бы меня не кружило и не бросало. Ветер, бивший в спину, казалось, нес меня к ней, но я летел, летел, а искорка — или звездочка? — по-прежнему дрожала впереди. Недоступная. Я был кораблем, застигнутым бурей у берега, где в ночи зажжен маяк, а встречный ураганный ветер относит беспомощную посудину в открытое море, звездочка зажженного маяка висит в чернильной тьме такая близкая и недосягаемая. Гавань рядом, спасительная гавань, — и не войти! А многорукая, как спрут, смерть бьет в хрипящему в агонии кораблю тяжелыми молотами волн. Трюмы заполняются водой, и предсмертным визгом визжит дерево…
Боги вняли моим мольбам… Заветная искорка — или звездочка? — стала расти, быстро расти. Тупые лезвия и раскаленные прутья не оставляли меня в покое — рвали и жгли, рвали и жгли, рвали и жгли, — но неведомый ветер ударами пудовых кулаков толкал меня к желанной колючей крупинке. Удары, беспощадные удары сыпались один за другим. И внезапно искорка — или звездочка? — выросла в стену слепящего света, и я упал в этот свет, и в ослепленных глазах моих сквозь резь проступили размытые очертания предметов и движущихся фигур.
Я снова на палубе галеры темных магов. Натужный хрип, который сопровождал мои блуждания в пыточном лабиринте, не исчез. Теперь — ах-ха! — хрипела палуба галеры. Хрипя, она пульсировала, сжимаясь и расширяясь, и казалось, что каждый хрипящий вздох пробегает по палубе мутно-красной волной с солоноватым привкусом крови. Сумерки царили на палубе. По палубе двигались людские фигуры, черные и колеблющиеся, подобно водорослям, что качаются в волне. Боли больше не было. Был только удушающий жар, который усиливался с каждым хрипящим вздохом. И били часы. Я вяло удивился: откуда здесь часы? Но они били, плюя на мои вопросы — протяжный удар, вскипание палубы красной волной и хрип — ах-ха! — все вместе звенело, качалось и хрипело.
Паруса успели убрать. Я попытался скосить глаза и увидеть остров. Часы забили громче, громче захрипела пульсирующая палуба и колеблющиеся фигуры на ней. К хрипу и часам присоединился низкий тягучий вой: «Ы-ы-ы…» Я увидел остров, его мохнатые склоны и часть песчаного берега. Остров тоже колыхался, хрипел и выл. Я узнал бухту, в которой прежде стояла «Касатка». «О — ЖЕ — РЕЛЬ — Е… ЗИ — МО — РО — ДОК…» — неожиданно пробили колокола часов. Вой стал непрерывным; хрипение и часовой бой слились в кашу.
На острове тоже были сумерки. Я закатил глаза к небу. Оно оказалось неожиданно голубым и в тоже время очень темным. И в этом странного цвета небе прыгало солнце. Я узнал его — это было солнце, а не луна. Солнце суматошно плясало на месте, скача из стороны в сторону и выло: «Ы — ы — ы…» И вдруг оно стрелой метнулось прочь от меня и прочертило огненную дорожку в бездонную глубину безумного ярко-темного голубого неба и стало колючей звездочкой, а на спину мне обрушился многопудовый удар неведомого ветра, и ветер понес меня сквозь тупые лезвия и раскаленные прутья… И я не выдержал… В пыточном лабиринте, гонимый адским ветром, я почему-то был нем; хрип тесной трубы — или норы? — единственный звук, заполонивший все, зашатался и стал осыпаться, повергнутый криком. Моим криком.
Жемчужное сияние. Без конца и края. Куда ни кинь взгляд всюду мягкое свечение перламутра. Громадная раковина, а я — в ней. Жемчужина. Соринка. Только одно пятно нарушает собой чистоту блистающего молока. Похоже на чернильную кляксу, которую оставляет за собой, удирающая каракатица. Или на чудную морскую звезду черного цвета. Пятно непрестанно шевелится, выбрасывает короткие тупые щупальца, втягивает их и снова выбрасывает. Дрожит мелкой дрожью. Оно подо мной, как привязанное. В густом, с проблесками радужниц, мареве мне покойно и хорошо, свежо и радостно. Нет хрипа и воя, окончилась пытка. Плыву счастливый. Только пятно немного беспокоит. Оно дрожит, колеблется. Рук не вижу, ног не вижу. А есть ли они у меня? Потянулся нос почесать. Получилось… А все равно не вижу. Хорошо. Исчез дурман, густыми помоями заполнявший меня прежде. Голова ясная-ясная; мысли больше не копошатся жабами в ведре золотаря, до краев заполненного жидким дерьмом. Думать не хочется. О чем думать? Я весь кристальная чистота — бодрящая, бездонная и пустая. Только клякса притягивает. Что мне в ней? Закрою-ка глаза, чтобы ее не видеть. Чудно… Все равно вижу: прозрачными веки мои стали. Чудно… А черный колыхающийся зев кляксы тянет, не отпускает: беспокоит, тревожит… Вспоминаю. Ожерелье… Зимородок… Братва… Ах-х! Чернильная клякса вспухает
Стук вонзившейся в брус стрелы словно разрывает завесу тишины, до сих пор окутывавшей меня. Я снова слышу натужный хрип, я слышу низкий стон, и на прокушенных губах моего лица красными пузырями вскипает слюна. А позади топот ног, рев голосов и звон стали. Я отворачиваюсь от своего тела. Бой. Бой идет на палубе галеры. Дрожит пламя огней — это горят факелы. Значит уже ночь. А на небе звезд нет. Небо серебренное и светится. Все. Целиком. И море горит зеленоватым стеклянистым блеском. Шевелится. Горбатится. Далеко в море, на самом горизонте, высокое зарево желто-оранжевого пламени. Стеной. Поднимаясь, зарево перетекает в серебро неба; и не различить где граница между желто-оранжевым полыханием и живым серебром небесным. И как подпорки серебряного свода из стеклянистой глубины морской поднимаются столбы бело-голубого света. А на палубе бой. Яростный. Живые мерцают телами и оружием. Мертвые темнеют у них под ногами. Вот один из сражающихся запрокинулся и рухнул на спину, и мерцание его тела начало угасать и исчезло совсем. Галера тоже мерцает, но по-иному: слабо светятся мачты и палуба. И совсем нет теней. Факелы не отбрасывают теней… А над ней нависает рябым зверем светящийся остров, и с него в ртуть неба идут три бело-голубых столба.
Страшно мне… Видать, душа покинула умирающее тело и ждет прихода Смерти. Теперь я ее увижу. Смерть свою. Может она уже здесь? Где? Между островом и галерой, над горбатым стекло моря висят четыре… волчка… И вправду, похоже: будто дитя великанское закрутило четыре волчка кряду. Один волчок здоровенный и три поменьше. Стоят волчки на остриях и бешено крутятся. Большой — золотого цвета, а поменьше — багровые с искрой. И прозрачные они — остров сквозь них видно.
На палубе галеры пронзительно визжат голоса. Ближе они стали, гораздо ближе. Я вижу как из общей кучи вырывается человек и продолжает продвигаться по палубе в мою сторону, отбиваясь от четверых насевших на него. Я узнаю в нем… Ожерелье. Трудно его узнать: он окутан мерцающим ореолом. Но я все-таки узнаю его. Ожерелье бешено рубится мечом и длинным кинжалом. Он падает на колено, бьет, затем еще раз. Из четверых нападавших остается двое. Он просто отбрасывает их в стороны и бежит ко мне. Вслед за капитаном я вижу кормчего, который бердышем рубит мясо налево и направо, а за Совой, оскалив зубы, дерется Улих… Три Ножа вернулся! Широченная спина в кольчужной чешуе заслоняет от меня капитана. Собакоголовый. Зверь останавливается на мгновение, взмахивает лапами, а затем переступает через бьющееся на палубе тело, отшвыривая за спину какой-то комок, который подпрыгивая катится ко мне по палубе. Комок становится все ближе и ближе, и я различаю в нем чью-то отрубленную голову. Голова докатывается до основания бруса, переворачивается в последний раз и замирает лицом кверху. Это голова Ожерелья. Оторванная голова Ожерелья. Не отрубленная. Оторванная.
Жемчужное облако без конца и края вновь окружило меня. И прежняя чернильная клякса вновь дрожит, пританцовывая, подо мной. Но нет больше кристальной чистоты и радостного покоя. Прямо передо мной, осиянный, висит мой нож. Правильно, нож, ты появился вовремя — я не хочу больше жить. Иди ко мне. Резная львиная голова на рукояти ножа дрогнула и превратилась в голову Ожерелья. Закрытые глаза, сжатый рот, очерченный глубокими складами. Зачем?!!! Черты Ожерелья оплыли, как воск в пламени, и сквозь них проступило иное лицо. Мальчишеское. Мне смутно знакомы его светло-каштановые пряди и слегка курносый нос. Веки медленно поднялись, открывая карие, упрямые глаза. Губы раздвинулись в улыбке. Он узнал меня. А я его тоже стал узнавать, не смея себе поверить. Но улыбка едва мелькнула, и лицо на рукоятке исказилось гневом, сдвинув брови, и раскрыло рот.