Не ко двору. Избранные произведения
Шрифт:
Та сдвинула брови, губы ее нервно дрогнули.
– Не плачь, – сказала она рыдающей девочке, – ведь ты же мне обещала; будь умница, Лидочка, а то мне еще грустнее станет.
– Хорошо, я перестану, – согласилась Лидочка, – только ты пиши мне отдельно обо всем, обо всем. Уверяю тебя, что я все пойму…
Раздался второй звонок. Анна Абрамовна вошла в вагон.
– Сара, – заговорила она, всхлипывая, обещайся мне, что если тебе там хоть что-нибудь не понравится – ты сейчас же вернешься назад. Как дома ни плохо, а все лучше, чем у чужих.
– Хорошо, тетя, только, пожалуйста, не плачьте.
– Не могу я не плакать, чувствует мое сердце, что из этой новой затеи не выйдет добра. Ведь придет же фантазия идти в гувернантки, точно у нее дома есть нечего, – продолжала всхлипывать тетка.
Племянница молчала. Тетка вынула маленькое портмоне.
– Я положила сюда еще денег, – сказала она, – чтобы ты, по крайней мере, не нуждалась
– Merci, тетя, только право, это лишнее, у меня и так много денег. Послышался третий звонок, тетка поспешно выскочила из вагона. Сара опять наклонилась в окно и стала прощаться.
– Adieu, monsieur Auber, тетя, не поминайте лихом… Прощайте все, будьте здоровы… Лида, я рассержусь…
Там и сям раздались звонкие, торопливые поцелуи. Пронзительно взвизгнул свисток, запыхтел локомотив, и поезд медленно тронулся. Сара кланялась, не сводя глаз с провожавших; ей махали платками. Auber с непокрытой головой улыбался грустной, доброй улыбкой. Лидочка рванулась было к вагону, но благоразумная тетка энергически удержала ее за руку. Поезд пошел быстрее. Платформа убежала из виду, замелькали длинные ряды товарных вагонов, в последний раз взвизгнул и замер свисток. Сара отошла от окна, сняла шубку, шляпку, положила в угол диванчика подушку и легла, закинув руки за голову.
– “Опять в дороге”, – вздохнула она и стала рассматривать пассажиров, чтобы ни о чем не думать. Но воспоминания, как нарочно, лезли ей в голову длинной мучительной вереницей. – “Бродячая я, видно, птица”, – решила она, – “то туда, то сюда… так верно и умру где-нибудь в дороге… в ожидании лучшего”. А пассажиры между тем успели оглядеться и разговорились. Две купчихи, – одна в платочке, другая в шиньоне, – по-видимому, родственницы, поставили на диван плетеную корзинку и, вытащив оттуда целую гору пирожков, хлеба, ветчины и яблок, стали кушать.
– Что же вы Лизавета Ивановна дочитывали фельетончик? – спрашивала купчиха в платочке, отрывая зубами огромный кусок ветчины.
– Дочитала, Марья Павловна, еще вчерась, даже всенощную пропустила.
– Чем же кончилось?
– Ах, уж и не говорите, Марья Петровна! Так чувствительно… читаю, а у самой слезы так и бегут. Ведь граф то больше и не виделся с княжной.
– Неужто не повенчались?! – воскликнула, насколько это допускал набитый рот, Марья Петровна.
– Где уж там венчаться! Ведь у княжны то в доме пожар случился: она и сгорела. Узнал это граф, взял да и застрелился.
– Ах!.. Рядом с Сарой какая-то дама, в старомодной собольей шапке с бархатными наушниками, обложенная целой кучей шалей, пледов и платков, всевозможных цветов и размеров, горячо убеждала солидного господина в очках, что у нас все несчастья происходят от чрезмерной свободы.
– Помилуйте, – говорила она, – на что это похоже, какие-нибудь мальчишки заявляют неудовольствие профессору. А отчего это, позвольте спросить?! Оттого, что мы утратили всякое чувство сословного достоинства. Ведь теперь всякий сапожник, да что я говорю – сапожник, – всякий жид норовит своего сына в гимназию сунуть. Можете себе представить – какие примеры такой мальчик видел у себя дома, и вдруг его сажают рядом с ребенком de bonne maison [36] . Натурально, им должна овладеть зависть: он не имеет ни таких манер, ни вообще той distinction [37] , которая дается только происхождением. Вот он и начинает мечтать, что поумнее всех, возводить в боги сиволапого мужика, о котором понятия не имеет, и в итоге получается нигилист.
36
Из хорошего дома.
37
Степень отличия.
– Но позвольте, сударыня, – возразил господин, – если предоставить исключительное пользование образованием привилегированным сословиям, мы рискуем затормозить прогресс.
– Нет, зачем же, – перебила барыня, вынимая изо рта папиросу, – я и сама не против прогресса, у меня в имении школа, я выписала учителя из Петербурга – не какого-нибудь пономаря, а совершенно приличного. Какой он у меня хор устроил! Выучил мальчишек петь мотивы из Моцарта, но вместе с тем внушает им, чтобы они знали свое место и не забывались. Уверяю вас, все зависит от направления. У меня у самой два сына в университете, тем не менее, они до сих пор, слава Богу, не похожи на семинаристов…
Сара зевнула.
– “Все одно и то же”, – подумала она.
У ней разболелась голова от смешанного гула незнакомых голосов и однообразного подпрыгивания стукающего вагона. Она повернулась на бок и закрыла глаза. Воспоминания беспорядочно вставали и сменялись в ее утомленном мозгу, словно пестрые картины в панораме. Детство… юность… Auber
XIV
Генеральша Серафима Алексеевна Зубкова – маленькая, худая старушка, с зачесанными на виски седыми букольками и беззубым ртом, вечно одетая в черное, обшитое плерезами [38] , платье, казалось – да и на самом деле была существом весьма незначительным. Привыкшая всю жизнь подчиняться воле мужа – покойный генерал взял ее из купеческого дома и по всякому поводу упрекал плебейским происхождением – Серафима Алексеевна после его смерти совсем растерялась, точно испугавшись, что некого ей будет больше слушаться. Опасения ее скоро рассеялись. Старшая ее дочь, Ора Николаевна – ее собственно звали Ирина, но она находила это имя недостаточно благозвучным и переделала его, – скоро прибрала к рукам мать и весь дом. Это была барышня, перешедшая за роковой тридцатилетний возраст, длинная, высохшая с бледными глазами и какими-то вылинявшими белокурыми волосами. Прическу она носила высокую, взбитую, с поэтическим бледно-голубым бантом на боку. Она вообще любила темные цвета и глазам своим в обществе обыкновенно придавала томное выражение. Часто, впрочем, по свойственной женской натуре непоследовательности, она вдруг изменяла своему предпочтению к меланхолическому и мечтательному, начиная капризничать и наивничать, как институтка. Несмотря на свою поэтическую внешность, Ора Николаевна была, что называется, девица с душком, а по неучтивым отзывам горничных – даже прямо “ехидна” и “змея подколодная”. При жизни отца, она принуждена была сдерживать свои властолюбивые наклонности – покойный генерал был человек крутой и твердо держался принципа, что “яйца курицу не учат”. При отце, впрочем, легче было справляться с собой – и жилось веселее, и надежд было больше. Со смертью генерала обстоятельства изменились: денег он оставил мало, а на пенсию можно было жить очень скромно; от балов и выездов приходилось отказаться или, по крайней мере, ограничить их до ничтожества. Мать, изложив старшей дочери эти резоны, робко предложила переселиться для сокращения расходов в деревню, находившуюся в 20 верстах от Энска и доставшуюся ей после какой-то двоюродной тетки…
38
Плерезы – траурные нашивки на платье, обычно по рукавам.
– Закопать свою молодость в глуши, – отвечала на эти резоны дочь.
– Да как же иначе, Орочка, ты посуди, если останемся в городе, придется нынешнюю зиму начать вывозить Оленьку, а с двумя вами мне не справиться.
– Вывозить Ольгу! Ха-ха-ха… это мило! Вывозить пятнадцатилетнюю девчонку, которой еще за книжкой надо сидеть. Такие вещи могут прийти в голову только вам, maman.
Maman хотела было заметить, что Оленьке не пятнадцать, а восемнадцать лет, но она благоразумно промолчала и только вкрадчиво проговорила: