Не любо - не слушай
Шрифт:
Не горит костер – изведешься разжигаючи, горит – не надобно и крыши над головой. Только б кружились огарки листьев, точно звезды июльской ночи, готовой сдаться рассвету. Очнешься – дыры прожег в телогрейке, вздулись оплавленные подметки. И непривычная легкость в теле, что перековано богом Гефестом. Дядя Егор, Лёня говорит – ты монах… у тебя ряса спрятана в Адамычевой избе… Бог есть? – У кого как. – Ты за Лёней нарочно ходил? туда и обратно? – Так уж получилось. – Почему одних любят, других нет? – Сам всю жизнь голову ломаю. Вопросы как горох отскакивали от Егора, не находя ответа, зато сами собой гасясь. Помирать страшно? – Ни капельки… надень шапку. – Жить веселей. – Кто ж спорит. – Пойдете назад в монастырь, меня возьмете? – Мать не отпустит. – Я ей только мешаюсь. – Как станут отнимать, зарычит… то да се, люди, дескать, осудят. – Убегу. – Ишь, навострились бегать… и Бориска туда же. – Бориска не в счет… ему воли не давай… шустрит… я без нянек обойдусь… не маленький. – А я тебе в таком деле не помощник. – Лёне помог. – Так то тюрьма. – Школа тоже тюрьма… достали. – Монастырь что ли не тюрьма? Тоже мне, нашел дом отдыха… хрен редьки не слаще… укладывайся,
Приехала семья из города, вроде бы с деньгами. У них не один дом в деревне, где-то еще купили. Им всё не понравилось, в особенности Лёня. Покажь документ, кровь из носу. А уж сказали, что Лёня, за Георгия не выдашь. Тут с полки, из-под ящика с красками, выпал паспорт, забытый три года назад не просыхавшим художничком. Надо думать, он давно заявил, заплатил и выправил новый. Может и нет, кто его знает. Леонид Вершков… сорок лет… то, что доктор прописал. Савельюшка провел с Лёней инструктаж и отнес документ к новому русскому дачнику. Утих. У Егора паспорт не лучше. Самое смешное – у Бориса тоже. Когда-то подменил растяпе попутчику. Был Борис Цыганков - как Егор и догадывался - с судимостью, стал Борис Трубников, без нее. Еще и на год помолодел. Три сапога – полторы пары.
Спросили Захарову-Михайлову Галину: а не отдать ли Данилку в православную школу? при духовном училище? Ответила: еще раз заикнетесь – вылетите отсюда. Это она Захару к сведенью. Захар ответил: сперва ты отседова пойдешь. Прозвучало тихо и робко. Но Михаил подтвердил, и Галина смолкла.
Красавица Руфина – Изольда белорукая – отослала за ненадобностью мужа в Питер. Попробовала было призвать под свои знамена Лёню – ни в какую. И так и эдак… не дается в руки. Бориску она в упор не видела, Егора по второму кругу взять не схотела. Выбрала Михаила как самого приглядного из троицы. О неинтересные наши любовные истории! Галина намылилась уезжать. Захар предложил: оставь пока Данилку. Привезешь сам? – Привезу. О' кей. Значит, к концу августа надо сворачиваться. Савелий с Михаилом не возражали – предстояла подходящая выставка. Семья новых русских отчалила раньше всех, потом увеялась разлучница Руфина. Егор-Лёня-Бориска облачились в рясы, засобирались идти дальше по России. Бориска настаивал: поначалу в монастырь, где его Егор с Лёней подобрали – Преображенский. Поживем немного, у службы постоим. Ладно, будь по-твоему. Только лесом не пойдем… топко, дожди прошли… тогда шли – мучились. Вдоль железной дороги, к Москве, через два перегона свернем налево. До станции шли все вместе, семеро – путь не близкий. У богомольцев вещичек не густо – помогли художничкам. Посадили их с мальчиком в поезд, перекрестили. Захар-Савелий-Михаил ушли в купе пристраивать этюдники да этюды. Данилка всё стоял у окна, приложивши ладони к стеклу. Егор долго бежал по перрону за тронувшимся поездом. Утром художники мальчика на верхней полке не обнаружили. А был ли мальчик-то?
Был – тихо стоял у ранней обедни в храме Преображенского монастыря. Егор положил ему руку на плечо. Вышли во двор. Ну что, мне теперь с тобой в Москву ехать? Обсудили ситуацию по-взрослому, не призывая на совет Леню с Бориской. Постановили отбить телеграмму маме: мальчик здоров возвращаться отказывается поступает духовное училище будет звонить. Навязался ты на мою шею. Раньше в школу юнг бегали, теперь новая мода. Это у тебя метрика? Проводнику показывать собирались вместе со льготным билетом? Уже кое-что. Не реви… тебе через два дня десять лет будет.
Какая ясная, тонко выписанная выдалась осень! И Данилка – как с картины «Видение отроку Варфоломею». Сам Егор так, приправославленный… Лёня простодушный ирокез, Борис плутишка, доброго слова не стоящий. Кому же, терпеливому гранильщику, доверить алмаз? Взглянешь окрест себя – и никого не увидишь. Егор все мозги сломал, а Данила в сторонке выпытывал у Бориски, как добраться до сокрытой от посторонних глаз Николоугоднической обители. В конце концов Егор положил ехать в Москву, к Троице-Сергию. Прошли под стенами семинарии – окна распахнуты на солнечную сторону. Кто-то поет высоким тенорком нехитрый любовный романс. Разговаривать в отсутствие родителей отказались. Егор сообразил позвонить не Галине, а Захару. Тот ринулся в Галинину квартиру, от которой имел ключ, ибо был там прописан. Спер сыновний дневник и примчался с паспортом. После долгих прений Данилу, ради его сугубого рвения, определили в православную гимназию-интернат при семинарии, на полное обеспеченье. Четверо мужчин отправились в Москву: Лёня с Борисом к Захару – его вторая жена как водится торчала на даче, а Егор по возможности повидать родных.
Начал с Профсоюзной. Мать молча пропустила в переднюю и удалилась. Егор смотрелся в овальное зеркало, силясь вспомнить, что за лицо здесь прежде отражалось. Вернулась, опустила в кружку пятирублевую монету. Поцеловала руку с чуть проступившим у запястья родимым пятном и, не сказав ни единого слова, выпустила на лестницу. Постоял у закрытой двери и ушел. Отправился стандартно к Алене в школу. Долго ждал – не подгадал времени. Наконец появилась, одна, без девчонок, и еще длиннее прежнего. Бросилась прямо к нему, без монетки в руке – видно, не нашлось. Спросила торопливо: молились? здоров? Кивнул, перекрестил дочь и зашагал прочь. Толпа школьников обогнала его у ворот, не выказав уже никакого удивленья. Монах так монах. Забрал от Захара слегка подвыпивших Лёню с Борисом, скомандовал двигаться пешком – в крайнем случае автостопом – к Николоугоднической обители, по дороге прося на храм. Однако по выходе на свежий воздух питухи не протрезвели, а, напротив,
Чего боишься, то и случится – нарядная Июля в косыночке встала перед Егором как лист перед травой. Кой черт ее сюда занес, ведь жила на Варшавке. Соображать было некогда. Потупил глаза, скорчил постную мину. Какое там… женская интуиция. Не у матери сработала, не у дочери, а именно у жены. Не отходит, сверлит рентгеновским взглядом робкие Юрьевы глаза, прикрытые опущенными веками. Думает, что выгодней, узнать или не узнавать. Склонилась ко второму варианту: монетка выскользнула из руки с обручальным кольцом. Егор непроизвольно вздрогнул, денежка в прорезь не попала, покатилась по земле. Прикрыл ботинком и не смотрел, доколе не удалился знакомый запах косметики. Тогда втоптал женину милостыню в грязь, чтоб не опоганить Николиной кружки. Схватил за рукав Лёню – а у того полна шапка денег. Ничего не скажешь, заметен: стрижен под горшок, глаза васильковые, с чуть фиолетовым отливом, точно маненько попривяли. Но откуда столько? Нашли Бориску, прогулялись до Поклонной. Обрадовавшись, съели по три чебурека с картошкой и грибами да проехали на метро напрямки от Парка победы до Щелковской. Выйдя, Егор засунул оставшиеся гроши в кружку, повязал новому добытчику лоб черным платочком. Перекрестил Лёнину скуфейку, посвятив ее Николаю Угоднику, дал своему помощнику в руки. И пошли они, солнцем палимы, по сентябрьской недолгой жаре. Лосиным островом, подсохшим малинником, всё на восход, на восход, на восход.
Ты, Русь, земля странников. Иначе зачем этот лесной протуберанец, почти от самого метро, выход из Москвы к северо-востоку, тебе лишь одной доступному, прочим не по зубам? Коль сунешься туда, не пройдя школы в лесах, на горах, узнаешь, мой княже, нужду и лишенья, великую страду-печаль. А то мы не знаем… нас уж и пугать нечем. От подмосковного мусорного леска, где бродит по помойкам плешивый леший, в нижегородскую хмурую дебрю. У Лёни опять полна шапка денег… с деревьев что ль падают? клади в кружку. Бориска чебуреки припрятал – карманы промаслил. Вынимай, обедать будем. Далеко за Владимиром, Ковровым, Городцом свернем к Макарьеву, на шоссейку, где смертынька моя. От разбитого мосточка напролом – монастырь сам откроется, ежели суждено. А нет так нет.
Нет, не открывался. Стояли лагерем близ увечного моста, всякий день ходя на поиски – вторая неделя пошла. На солнце стыли червонные дубы, корежа сухую листву, но звона не слыхать было в окрестностях стоянки. С молитвой надежд не связывали: ино дело молитва, ино дело практический результат. Молись, коли есть настроенье. Обитель захочет – объявится, у чуда свои правила. Егор уж сомневался, тот ли мосток – может, кто успел приложиться после него на другом каком мосточке. Мостик был безымянный. Собственно, и не речка – сырая низинка. Полез вниз искать следов аварии, не нашел. Поднял голову – на мосту стоит Данилка. Ах ты поросенок… успел таки удрать! сколько сил отец потратил мать уговорить! только на то и клюнула, что за церковный счет. Всё псу под хвост… живи теперь с нами в шалаше… тут тебе и рай будет… со дня на день погода оборвется. В эту минуту из-за перелеска, клочком торчащего серед чиста поля, вылетел воскресный звон. Выскочили заспанные Лёня с Борисом, ну орать, кидать в воздух скуфейки – безумствовать. Пока шумели, отодвинулась облетевшая наполовину березовая кулиса, и монастырь завиднелся с мостика. Пришли вчетвером. Старенький отец настоятель за полгода помре, заступил отец Феофилакт. Ничего не спросил – скорей потрошить кружку. Сколько всего высыпалось… две монетки золоченые – рублевая и пятирублевая. Заначить их на сей раз Егору не удалось, отец Феофилакт реквизировал. Утром пришел смущенный: обе в его покое облезли. Положили в кружку, поставили у Егора в келье за иконку и больше не заглядывали – позолотились или нет – дабы не потревожить чуда. Егор не позволил выпроводить себя на зиму глядя, как публичную девку без обеда, по выраженью Швейка. Сдал Бориску отцу Владимиру, у того Павел с Алексеем все вышли – текучка кадров та еще. Сам тихо жил бок о бок с Лёней и Данилкою, наставлял их в меру своего и ихнего разуменья. Выговорил себе мобильник, чтоб Данилка матери звонил – не посмели отказать. Мальчик через пень-колоду ходил в сельскую школу. Монастырь пока не исчезал, о постриге Егора никто не заикался. Стройка шла полным ходом на новенькие российские тысячные купюры, что оказались тесно напиханы в кружку. На кой доллары – инфляции уж шесть лет как нет. Патриотизм в таких условиях дается куда легче. По национальным окраинам бутафорские правительства, инородцы же наши все у нас, что и требовалось доказать. Дело стало за малым – за русской идеей. Она ходила на коротком поводке, точно большая рыбина. Била хвостом, откусывала крючок – и срывалась. Сильная, блин.
Как ни назначь декретное время, день длинней не станет. Вытащил нос – увидел хвост. Или увязил? Что лучше: долгое темное утро или ранние сумерки? Нет тише и глуше северного лесного заволжья. А монастырь – с неба спустился? Оттого до сих пор прячется? И Лёнин пионерлагерь ох как близко! чуть-чуть восточней. Да полно, никто за ним сюда не явится. Рубит дрова, гребет снег, и спасительный вечер скрывает большие следы его валенок. Мальчик сидит делает уроки в Егоровой келье, старинной, уютной, а не той – с двухэтажными тюремными нарами. Егор вырезает ему допотопный чижик Лёниным разбойным ножом, а чтоб почитал вслух что-нибудь духовное, надо еще хорошенько попросить. Дядя Егор, весной пойдем втроем, Бориску не возьмем. Ну, не загадывай… там видно будет. Ничего не видно в маленьком оконце. Лёня принес дрова в охапке, заодно мороз в тулупе – колдует у печки. Данила собрал ранец, сел на скамеечку. Егор открыл тяжелую книгу – тихий ангел пролетел.