Не отрекаюсь…
Шрифт:
Ставить пьесу – это что-то вроде игры в стройку. Я люблю атмосферу репетиций, общение с людьми, стычки актеров с рабочими сцены, с режиссером… Полтора месяца проводишь с десятком человек, с которыми потом больше практически не видишься, потому что на следующее утро после премьеры я покидаю театр и больше туда не возвращаюсь. А день премьеры – это что-то невероятное! Все стучат зубами, обстановочка – нечто среднее между гэгом и корридой. Мелодраматизм вечеров «генеральных» – это чудо, суфлерша целует вас, обливаясь слезами! Вдруг, среди этого переполоха, осознать, сколь велика ставка для всех, – от этого голова идет кругом. Меня часто охватывает мандраж за актера, когда я вижу его бледным как смерть; и мне хочется, чтобы пьеса пошла успешно, ради актеров, не из альтруизма, а просто потому, что я вижу, как их трясет, еще сильнее, чем меня. Когда пьеса не имеет особого успеха, как «Иногда скрипки», мне их искренне жаль; мне кажется, что из-за меня они потратили впустую свое время, свой талант…
Вы пишете
Только один раз, для Мари Белль. Поскольку я хорошо знаю ее манеру держаться, речь и повадку львицы, мне было очень забавно вкладывать в ее уста реплики, которые она могла бы произнести в жизни.
А вас, как других драматургов, недоброжелательная критика выводит из себя?
Не в пример многим моим собратьям, я от недоброжелательной театральной критики не бешусь. Во-первых, постановка пьесы – это всегда игра ва-банк, а я из тех, кто легко относится к проигрышу. К тому же ремесло критика, если заниматься им добросовестно – а почти все критики добросовестны, – наверняка не подарок. И потом, это же часть игры. Лично я до сих пор имела успех в среднем через раз, и полнейшая неуверенность в судьбе моей следующей пьесы щекочет нервы, как ничто другое.
Какую разницу вы видите между вашими пьесами и вашими романами?
Иногда подмечают нестыковку между моими романами и моими пьесами: последние очень традиционны. Я это делаю намеренно, мне нравится эта старомодность. Впрочем, театр старомоден по определению, и все теории о новом театре кажутся мне сомнительными. Театр – искусство абсолютно буржуазное, потому что билет стоит как минимум двадцать франков. И красное, черное, золотое, декорации, постановка – все это работает как маленькая фабрика марионеток. Не считая домов культуры, где усталым после работы бедолагам показывают Брехта или Пиранделло, что я нахожу чудовищным снобизмом. Под тем предлогом, что они платят за билеты всего пять франков, им после работы, метро, поезда навязывают пьесы, заставляющие думать: надо, мол, «воспитывать» народ. По какому, спрашивается, праву кто-то хочет воспитывать народ, как будто он сам по себе недостаточно воспитан? Интеллектуалы, называющие себя левыми, как правило, не имеют никакого уважения к тому, что они разумеют под словом «народ». Если зритель беден и устал – это их зритель. Да кто они такие, чтобы тащить к себе людей на аркане! Как это грубо! Им бы показывать Фейдо, чтобы они повеселились, расслабились, как расслабляются добрые буржуа, платя по шестьдесят франков, чтобы посмотреть Барийе и Греди или мои пьесы. Единственно верный путь в искусстве – дать каждому творить, для себя первого, как он чувствует: каждый должен идти этим путем с радостью, но не делая его всякий раз золотым правилом. Я думаю, театр – это прежде всего развлечение. Пусть даже есть театр политический, ангажированный, все равно главным образом театр – это развлечение. Да и могут ли актеры и театр оказывать реальное политическое влияние – еще вопрос. Поэтому «народ» как обобщение домов культуры меня возмущает. Нет никакого народа, есть обычные люди, того же возраста, того же здоровья, той же сексуальности и жизнеспособности, что и театральные деятели. У них просто более или менее туго с деньгами, вот и все. Но «народа» в этом понимании нет. Можно прекрасно ставить Брехта, Пиранделло или Сартра. Но ведь есть еще Лабиш, Фейдо, Ануй… Лично я считаю, что не пишу для бульварного театра. В моих пьесах нет, например, сильных эффектов, и даже если меня играют на бульварах, повторяю, для бульваров я не пишу. Но театр со времен древних греков создан, чтобы развлекать людей.
Вы занимались и режиссурой…
Отчасти из вызова профессионалам, отчасти из любопытства я взялась за постановку: «Счастье, чет и нечет». Очень скоро я поняла, что режиссура – это профессия, и, увы, не моя. Это была катастрофа. Надо знать дело досконально и, главное, иметь авторитет, надо уметь обращаться с софитами, уметь обращаться с людьми, а поскольку я ради собственного удовольствия пригласила только близких друзей – Трентиньяна, Жюльетт Греко, Мишеля де Ре, все мне говорили: «Поработали и хватит, пойдемте выпьем». И мы шли. Нет, моя истинная роль куда скромнее: записывать во время репетиций свои замечания и по окончании показывать их режиссеру.
А кино?
С кино я тоже немного соприкоснулась. Мне надоело видеть, как мои книги – если не считать «Любите ли вы Брамса?», – превращались на экране в сущее безобразие: хуже всего обошлись со «Смутной улыбкой». И тогда я решила поработать над экранизацией «Сигнала к капитуляции». Братья Хаким хотели поставить фильм с Бардо и Бельмондо. Я знала, что Бардо жаждет получить эту роль, но, на мой взгляд, она не подходила к образу, и потом, если бы братья Хаким купили права на «Сигнал к капитуляции», я бы по этому фильму не имела права голоса. Я предпочла работать с Аленом Кавалье; я мало его знала, но его представление о книге и персонажах совпадало с моим. Кроме того, я видела его фильмы, и они мне нравились. Это, кстати, очень забавно: вернуться к своим изрядно подзабытым персонажам и заставить их говорить. Фильм очень точно повторяет книгу. Ален именно этого и добивался. Еще я делала «Ландрю» с Клодом Шабролем. Шаброль мне очень нравился, в свое время, когда я писала о кино в «Экспресс»,
Что же забавно в театре?
Театр – это что-то шальное. Пишешь пьесу, над ней работают несколько месяцев, репетируют. А потом, в один вечер, в какие-то два часа происходит бой за правду. Сидя в бенуаре, на авансцене, с несколькими друзьями, как боксер в окружении своих секундантов, ты смотришь, не в силах ничего сделать, казнь или победу твоего детища. После уже не так интересно. Пьеса – это игра, в которой очень скоро перестаешь быть хозяином положения. Она тебе больше не принадлежит, как и ее персонажи. Писать пьесу для театра – это лучшее развлечение. Пишется очень быстро, это просто игра ума, партия в пинг-понг. Бывает, придет в голову смешная идея или какой-нибудь драматический ход. Я запоминаю и придумываю персонажей. После чего очень быстро пишу. Меняю текст только на репетициях, в зависимости от исполнителей. Когда актер плохо произносит фразу, ее надо менять. Часто приходится добавлять реплики, чтобы актеры успели переодеться за кулисами или еще по каким-то техническим причинам.
Есть ли разница между написанием пьесы и романа?
Разница есть, и огромная. Театр намного легче, потому что весь обращен к внешнему; в романе же больше задействован автор. В театре надо растолковывать, время от времени расставлять точки над «i»… В романе можно обойтись лишь намеком. В театре гораздо меньше свободы, поскольку есть четкие императивы – время, место… Персонажи должны говорить между собой, и только, в то время как в романе ты совершенно свободен и можешь посвятить сколько хочешь страниц описанию реки или дверной ручки. Но, как ни парадоксально, писать для театра легче именно потому, что есть императивы – эти рельсы. Зажатый в рамки, ты знаешь, куда идешь; это упрощает работу драматурга, потому что важно логическое развитие событий: действие движется к финалу через постоянно нарастающий драматизм, есть пути, которыми автор вынужден следовать. Это как игра в сквош: бросаешь мяч в стену, и, направо ли ты его бросил, налево ли, он возвращается всегда в середину. Тогда как в романе мяч, запущенный наобум, может улететь в окно, и ты его больше не увидишь. От свободы романа мне бывает страшновато. Конечно, когда я начинаю писать, у меня есть тема, основная идея, но нет четкой канвы. Я иду от одной детали к другой, развивая все ту же тему. В пьесе это невозможно. В романе мне нужны максимум два-три персонажа, и я погружаюсь в него и тону, потому что не могу объяснить, чего мне хочется, сбиваюсь с пути и путаюсь. А в пьесе все идет очень быстро, я пишу, посвистывая: это работа плотника, знай собирай да пригоняй доски и балки. И персонажи выходят на сцену и уходят по твоему желанию.
В конечном счете, вы романистка, а пьесы пишете, чтобы развлечься.
Театр меня забавляет, роман забирает всю целиком. Я уже говорила – я обожаю репетиции, театральную атмосферу, актеров, люблю с ними разговаривать. Но когда я пишу, я всегда одна – и в этом суть моей любви к литературе.
Вы сказали: я не могу судить…
Человек – он ведь состоит из нервов, костей, крови… это что-то необычайное. Но если он совершает гнусный поступок, у этого всегда есть причина, слабость, помешавшая поступить иначе; и я чувствую, что не могу первой бросить в него камень, правда. Я так люблю людей, что мне претит причинять им зло. А судить – это уже причинить зло.
Даже тех, кого любишь?
Любить – это не просто «очень любить», это еще и понимать. А понять значит спустить на тормозах… просто не говорить об этом.
Из чего состоит жизнь? Жизнь человека?
Что это такое – жизнь, жизнь человека? Опять слова… Я верю в постоянство инстинкта, желания, потребности. Это неистребимо. В людях живет потребность не испытывать страха, находиться в безопасности, в тепле, быть любимыми. И я убеждаюсь в этом каждый день. Каждый день я вижу, что людям нужно место, где прилечь, нужен кто-то, кто скажет, что любит, нужно не знать одиночества, страха, пробуждений в холодном поту. Людям страшно жить, страшно все потерять, им страшно, в самом деле страшно. И в каждом человеке есть хоть что-то прекрасное, ведь невозможно родиться совершенным уродом. Но иногда этого не находят, просто потому, что не ищут, и дело кончается плохо, глупо, в суде.
Впрочем, все люди не то что двулики – трехлики. И это тревожит. А меня как раз неотвратимо тянет к тревоге, к неустойчивости, к жизненным бурям. Если человек вот-вот упадет, ударится – он мне интересен.
Не себя ли вы ищете в других людях?
Мне не нужно зеркало. Когда я смотрю на кого-то, я хочу видеть его, а не свое отражение в его глазах.
А счастье?
Если верить газетам, счастье, которого ищут люди, состоит из телевидения, уик-эндов и автомобильных аварий. Это несколько поверхностное суждение. Потому что люди куда более утонченны, чувствительны и одиноки, чем о них говорят. Стиральная машина никогда не составляла счастья женщины. Равно как и ее фото в полный рост на балу, помещенное в «Жур де Франс».