Не уходи
Шрифт:
У меня застряла модель планера, и я замер в крыжовнике, как кролик, чтоб не застукали.
Старики выпивают, бубнят: Петя, ты себе до краев, а мне половинку, язва… Ну, дык, ох, так, что ль?.. Угу. Ну, будем… Дзынь-дзынь… Об Усатом ни звука… Да сдох ведь уже!.. А вот Никита был волюнтарист, кукурузник, мать его… Хрум-хрум… Ножик подай, я со шкуркой не люблю… Отчего хлебушко на воздухе такой вкусный! Как из печи, помнишь, у нас на Дону? Ух!.. Кукурузник, зато Никита тебе генерала дал. А этот хрен с бровями – тока своим! Сукины дети!..
На лето дед уступал Петруниным полдома, брал, сколь им ни жалко, на мелкий ремонтишко, – они друзья еще с гражданки.
Петрунины вдруг усыновили семилетку. Слухи ходили разные, но по правде жена дядь Петина слышала голоса, дважды ее вынимали из петли. Поэтому решил пацана взять.
Либо жену в дурку: надо же спасать родного человека? Яков ворчал: смотри, Петя, своих ростишь, творят хрен чё, а тут чужая кровь.
Но жена повеселела. Принялась детдомовца обшивать, свитер на спицах, все для Сашки. Велик? Пожалте. Наняли еврейку, на пианино учить, долбил этюды, заскучал, повели на баян.
Дядь Петя при застольях пацана звал показывать, обнимал за плечо, ну-кысь, говори, сынок, как твоя фамилия?.. Не забыл?.. Тот крутил глазами: отстаньте!.. Петрунин ты!
Но тут жена снова услышала голоса. Теперь они ей точно сказали, куда генерал перепрятал трофейный Solingen.
Когда Сашке стало шестнадцать, генерал Петрунин припомнил слова Якова. Пацан пил, а выпив, старика поколачивал. И начиная с пианино, именной сабли от комдива до шахмат из родонита – все пропил.
Дядь Петю не на что было бы хоронить, славбогу, военком помог, проводили с почестями
Сашка продал квартиру на Чистопрудном да исчез.
Много лет мы не слышали о нем. На обоях осталась фотография мальчика на коленях отчима – с ангельским личиком и решительными зрачками.
И вдруг появляется – в камуфляже, берцах, усы ниточкой, на лбу шрам. Сашка или нет?.. Отсидел пятерку за вымогательство и разбой, записался в Приднестровье, потом Чечня.
Накрыли стол – ведь не чужой. Просил в долг, давали так. Но потом зачастил, с бутылками, баяном, девками из Апрелевки.
Его перестали пускать, малышей пугал. А он все равно приходил, стучал ногой по воротам – что же вы, суки, меня бросили! Я же брат вам! Это и моя дача, я тут вырос! Давайте делить по совести! Или по суду!.. Перед тем, как снова канул в чужие войны, появлялся то в электричке, то у прудов, то в теплицах.
Как будто, куда ни ехал, где бы срок его ни морочил, в кого ни стрелял, – все тянуло его к дубам, запаху жухлых листьев, дедовской антоновке у крыльца.
К старому дому нашему из пережженных кирпичей, да к террасе с резными окнами.
КОМБАТ
Федор Иваныч получил обморожение ног на Финской, комиссовали подчистую. Но тут немец попер, и он снова покатил сорокопятку по снегу и грязи. На Рейхстаге
Ордена у него потом украли, уцелел десяток медалей. Ноги ампутировали.
Но военкомат на День Победы упорно дарил старику одно и то же: гвоздику, открытку, одеколон «Шипр» и носки.
Варечка, отдай носки Толяну, у нас один размер! Не-ту!.. Был у тибе размер, да весь вышел! А носки и нам сгодятся. Старик матерился. Умел он это, как никто – будто плел корзину: эх, да растриебонежить твою квадратно-гнездовым способом тримудосиротского полка бронебойную ягодь…
Одеколон он выпивал сразу. Носки жена несла к метро.
Дед смотрел через окно на рощу, загаженную воронами, на товарные вагоны, на пыльный мост, за которым качались кресты Ваганькова.
В духоту я нес его во двор с баяном. Играл, пел в тени, к вечеру в фуражке набиралось на винцо.
Но кто-то стукнул, что дед поет похабщину, пришел участковый.
Дед оправдывался: не слушай мента, слова не мои, народные!.. По деревне шел Иван, был мороз трескучий. У Ивана хуй стоял, так, на всякий случай! Ну?! Что? Молодой участковый грозил мерами: я тут власть.
Старики насмешничали: давай-давай!
Дед просил баян, говорил менту сконфуженно: ну, Шура, что здесь похабного, сынок? Вот слушай. А тянул меха и пел очумело: мамка плачет, папка плачет, дедка с бабкой мечутся. Отдали дочку в комсомол, а она минетчица.
Когда он умер, нести тело командира батареи гвардии капитана Пронина мужиками не из родни, как положено у русских, не получилось, не набралось и четверых. Легкий гроб несли втроем, с дворником и сантехником.
Участковый Шура на поминках напился и плакал.
Баба Варя вынула из комода розовый ордер: ну, вот, ребята. Наконец-то, уважили, – отдельная, на пилота Нестерова, окна во двор, тишина. Гастроном рядом и пункт стеклотары, как Федя просил. Этаж последний, но с лифтом. Тридцать лет стояли. А я ему так и не успела сказать.
Без комбата ей было суждено прожить еще два года.
ЯДРЁН КОРЕНЬ
На Дону мои казацкие предки раков ловят под дерном, там самые норы. На лежалое сало или руками, да кое-кто и без перчаток.
Женщины варят.
Одна ухватит глазастого за клешню, визжит, а за нею другая, целый хор. Забурлит кипяток чистым серебром, и скоро долой их из котелка, краснеют пленники казачьи на решете.
Фокусов не признают, варят раков просто – соль да укроп.
На меня городского, что разводит мудрости с кореньями в марле, подливает каберне, соевый соус, пользует соль заморскую, глядят недоверчиво, как на турка.
За первой горкой красненьких, над тем, кто лишь шейку расколупывает, – посмеиваются: без понятия человек. А ты клешню на зуб попробуй, бульон из головы высоси во все удовольствие, урча как кот, да чтоб сок стекал по щекам!