Не возвращайтесь по своим следам
Шрифт:
Так закончил Зернов, с удовольствием чувствуя, что и позицию, и настроение автора он действительно поколебал весьма сильно, и с еще большим удовольствием понимая, что и у него самого настроение значительно поднялось и жить стало в какой-то мере легче, а дальше будет и еще лучше. Автор встал, сохраняя на лице мрачно-сосредоточенное выражение, какое было и в тот раз (а как же иначе?), подошел к двери и перед тем, как выйти и потом постучать, проговорил:
— Так оно все и было. Кроме одной детали… А больше у него времени не осталось. Его шаги уже затихли в коридоре, сейчас пустом и гулком, а Зернов все еще озадаченно соображал: что же автор хотел этим сказать? Совсем неожиданный пассаж, вот поди сохрани тут самообладание…
Дня через два понадобилось снова собрать в кулак все самообладание, чтобы не вывалиться из своего мира, где все было к лучшему, в неуютную реальность второй жизни. Произошло это потому, что почти с самого утра — часа за три до того, как идти на службу — в квартире царил полный разгром. В большой комнате два мужика возились, стучали, кряхтели, поругивались, царапали паркет, роняли стулья — и при всем том пытались показать, что совершают какую-то полезную работу. Чем дальше, тем они более мрачнели, потому что еще только войдя в квартиру (Зернов встретил их в прихожей), один из них, помоложе и побойчей, тут же сунул Зернову в ладонь две сложенных пополам синих пятерки, и Зернов некоторое время держал деньги зажатыми в руке, прежде чем переправить их в карман. Каждому ясно,
Мысли его прервались: вошла Наташа, неся еще одну охапку упаковочной бумаги, которой сейчас же предстояло пойти в работу, а вслед за нею — Сергеев, нагруженный листами гофрированного картона. Сергеев — тут? Сейчас?.. Однако Зернов сразу же вспомнил, что и действительно заезжал Сергеев в тот раз: спросить, не нужно ли чем помочь; заезжал, хотя и пробыл недолго. Тогда Зернова даже тронуло такое внимание, хотя объяснил он его тем, что был, как-никак, для Сергеева начальником. Теперь же подумал, что вовсе не в том было дело — перехватил взгляд, брошенный Сергеевым на Наташу и понял, что гадать о причинах не приходится. Теперь, когда он жил в основном в мире, в котором Наташи не было, ему стало даже жаль Сергеева и захотелось сказать, что вовсе не торжествует он, что ему Наташа более не нужна, и он с удовольствием благословил бы их обоих, и не его вина в том, что это невозможно… Он даже и хотел что-то подобное сказать, но у него в этот раз, по сценарию, слов не было, и он промолчал; у Сергеева же одна реплика, кроме неизбежных «здравствуй-прощай» была, и когда настало время что-то сказать, он проговорил, и Зернов от неожиданности вздрогнул даже — не телом, разумеется, но дух его на мгновение сотрясся:
— Призываем тебя в Сообщество. Ты нам нужен. Время надо поворачивать.
И вышел. Работяги продолжали стучать и ругаться, Зернову же показалось, что настала абсолютная тишина, странная и пугающая.
Ну нет, — переживал он услышанное. — Пока вы где-то там взвешивали, судили да рядили, я тоже размышлял и выводы для себя сделал. Не стану я ввязываться в такое предприятие, явно весьма сомнительное; я примирился, я устроился, будущее мое спокойно — чего же ради?.. Ничего, обойдетесь и без меня; все равно у вас ничего не выйдет!
На этом можно было бы и вообще прекратить рассуждения на предложенную Сергеевым тему. Однако дух и воля — категории разные; счастлив тот, у кого они действуют согласно, но таких на свете никогда не бывало много, а остальным порой приходится сложно оттого, что они вот не хотят о чем-то думать, что-то переживать — а дух оказывается сильнее воли, и родит, и родит мысли, одну за другой, безостановочно, и хоть плачь — ничего с ним не поделаешь. Вот и у Зернова сейчас мысли разыгрались, и никак не получалось ввести их в рамки, и не мог он думать ни о чем другом, кроме второй жизни, и Сообщества, и всего того, что оно собиралось произвести с его, Зернова, помощью.
Странно, — убеждал себя Зернов — вторая жизнь как бы сама несет в себе семена своей гибели: она дает возможность использовать, не отвлекаясь, все время, чтобы думать, и если кто-то жаждет думать об ее, второй жизни, уничтожении, — она этому нимало не препятствует… Но меня это не касается, нет. Ну да, пусть это можно назвать эгоизмом — но кто же враг самому себе? Мало кто готов закрыть грудью амбразуру, лечь на стреляющий пулемет. Во всяком случае, я не из таких. Что для меня лично значит возврат к тому течению времени, какое в прошлой
Такие мысли приходили, и даже еще и другие: а не было бы правильным, зная о том, что заговор зреет, сделать кое-что для его предотвращения? То есть физически сделать ничего нельзя, нет, но хотя бы словесно предупредить… Вот только кого? Зернов принялся было думать — кого мог бы он предупредить так, чтобы слова его возымели действие; но странно: вот об этом думалось как-то туго, неохотно, не конструктивно. Успело все-таки засесть глубоко уже тут, во второй жизни обретенное понимание того, что совершенный поступок — хотя бы то были лишь сказанные слова — несет воздаяние; потому что — если оказалась возможной жизнь вторая, то кто гарантирует что впереди не поджидает их и третья какая-нибудь, хотя бы и через новые миллиарды лет, но — поджидает… Нет, даже просто предупредить означало бы — вмешаться, а Зернов уже твердо решил не вмешиваться и из своего мира высовываться как можно реже: покой дороже.
Такие вот соображения возникали и гасли у него, пока он на трамвае, отсчитывавшем остановку за остановкой, катил куда-то на окраину, к черту на кулички, чтобы принять участие в читательской конференции, на которой — если исходить из сценария прошлой жизни — должны были обсуждаться книги, вышедшие (тогда) в этом году; главным образом книги из ею редакции, вот почему он в прошлый раз в этой конференции участвовал, и значит, и сейчас этого не избежать было. Что он там станет говорить и делать — об этом Зернов не думал, потому что ему слово для ну, назовем его так, — доклада дадут, естественно, в самом конце, когда выскажутся все прочие, а высказываться они станут (он помнил) подолгу, и окажется их немало, так что свободно можно было еще пожить в своем духовном парадизе, сидя недвижно в — опять-таки назовем его так — президиуме. На нужной остановке тело само выпросталось из трамвая, несколько человек уже поджидали Зернова на остановке, окружили его и неторопливо пошли к зданию Дома культуры, где и следовало произойти мероприятию. К ним понемногу приставали и другие, так что к стеклянному подъезду они подошли уже плотной группой, сопровождающие, немного даже толкаясь, проникли в дверь, кто-то придержал ее, и Зернов вошел спокойно, в одиночестве. Люди толпились у гардероба, отдавая свои плащи и зонтики (погода была мерзкой, не летней совершенно), но не все — кто-то терпеливо поджидал в сторонке, а сбоку, где стояло несколько шахматных столиков, двое играли, погруженные в эндшпильные размышления, — эти, видимо, к конференции отношения не имели, Зернов сразу понял это, подойдя к столику и окинув взглядом позицию: когда-то он играл в шахматы в силу второй категории и полагал, что и сейчас может разобраться в обстановке на шестидесяти четырех полях. Из игроков один был взрослым, другой — еще мальчиком совсем, где-то во второй половине (в начальной, значит) школьной поры. Зернов был из тех шахматных зрителей, кому трудно удержаться и не дать непрошеного совета; видимо, в прошлой жизни он так и сделал, потому что мальчик перевел взгляд с доски на него и уныло сказал: «Господи, ну сказали бы что-нибудь о погоде, не знаю о чем, но в шахматах-то вы что понимаете?» Зернов слегка оскорбился: «Ну уж как-нибудь не меньше твоего». То была сегодняшняя речь, не тогдашняя, тогда обошлось без обид. Мальчик сказал: «Я двадцать лет был чемпионом мира, и не так давно перестал, и ничего не забыл; так что не надо советовать, прошу вас». Зернов смутился и отошел, потому что подоспел уже директор Дома культуры — вести его в свой кабинет, чтобы там раздеться, поговорить еще немножко и потом уже пройти на сцену и оказаться там в тот миг, когда участники сомкнутыми рядами повалят в двери и начнут неторопливо занимать места. Да, неудобно, — думал Зернов, — и странно как-то: вокруг полно всяких мальчиков и девочек, и ты по привычке смотришь на них с высоты своего возраста, подсознательно ощущая: из вас-то еще неизвестно что выйдет, а я — уже состоявшееся явление, так что извольте оказывать респект… А на самом деле сейчас получается так, что из этих мальчиков-девочек все уже кем-то были, один — чемпионом мира, другой, может быть, — высокого ранга политиком, вплоть до… третий — всем известным артистом, предположим, или врачом-чудотворцем, или в свое время первым в мире на Марс высадился… Нет, скверно без информации, скверно, — привычно подумал он о себе, но мысль дала маленький сбой и он представил вдруг иначе: ну а им-то каково? Им, вернее — тем из них, кто помнит, кем был, каких высот достигал, какие чувства пробуждал, — и вот все прошло, и далеко, далеко не все об этом знают; нет, в прошлой жизни все же справедливее было, — невольно признал Зернов, раздеваясь в кабинете; тогда, если ты и переставал своим делом заниматься — на пенсию, допустим, уходил, или же, как и всякого чемпиона, тебя раньше или позже кто-то другой осиливал, — все равно люди помнили, кем ты был, и ценили, и по-старому уважали, так что плодами ты продолжал пользоваться; а теперь вот — ничего подобного… Нет, несправедливо все же… Но дальше думать об этом не пришлось, потому что в зале уже закончили рассаживаться и внимание возникло на лицах, директор дома культуры уже стоял за столом, открывая (в прошлом закрывая) мероприятие, и уже торопился на трибуну первый из обсуждантов.
Интересно, о чем они сейчас-то говорить будут? — Зернов оглянулся. — Народ все более пенсионного возраста, хотя вон тот, задний правый угол — там, наоборот, все молодежь сгруппировалась. Все-таки память не идеальна: плохо помню, что тогда было… Но не о книгах же, в самом деле, сейчас рассуждать: пройдет полгода — и ни одной из них не останется в жизни, все исчезнут… Хотя — говорить-то и тогда можно будет, хвалить или ругать, вот что-то исправить — это нет, этого уже никак не получится… Да, так о чем он?
На трибуне сейчас утвердился человек в уже весьма серьезном возрасте, с хорошей выправкой, — видимо отставник, — зычным голосом. Выговаривая слова, он закидывал голову, как делают это, подавая команду. Но речь, — сразу понял Зернов, — не о книгах шла; совсем другое сейчас интересовало.
— Странные у нас ведутся разговоры, — так начал оратор. — Жизнь кому-то не нравится, перекроить ее хотят, перевернуть, пустить задом наперед. И ведет эти разговоры в основном молодежь, я даже и здесь слышал такие реплики — вот только что, перед тем как в зал войти. Я считаю, товарищи, что следует таким разговорам дать надлежащую оценку и сделать выводы. Потому что если сейчас в этой жизни дана нам свобода говорить и думать что хотим, независимо от реальных действий, то это вовсе не надо понимать так, что действительно можно говорить что хочешь, что на ум взбредет; чувство ответственности надо сохранять, товарищи, во все времена и во всех условиях, независимо от того, какая это жизнь: первая или вторая. Они говорят, что надо вернуться к прошлому течению времени. Как прикажете это оценивать? Прежде всего, это стремление глубоко эгоистично. Они ведь, молодые, свою жизнь прожили, и нередко — долгую, полную всяких событий и интереса. Теперь им пора уже, как говорится, о душе думать. И это им не нравится. Смотрите, что получается: свою первую жизнь прожили они полностью, и уже почти всю вторую — тоже. Понравилось, видите ли, и вот они уже — будем называть вещи своими именами — претендуют на третью! Не многого ли хотят молодые товарищи, наши, так сказать, предшественники? А почему бы им не подумать о нас? У нас в первой нашей жизни тоже было всего немало, и пользы мы обществу принесли, полагаю, не меньше ихнего, и в этом мы, допустим, равны; но вот сейчас все мы, наше поколение, вернулись во вторую жизнь лишь недавно, только-только успели ее, как говорится, распробовать — и что же, нам все повернуть, и снова — ногами вперед? А мы тоже хотим свое прожить!..