Небозём на колесе
Шрифт:
«От 20 февраля 1993 г.
Синопсис: пациент А.Г., музыкант; возраст – 9 дней; состояние удовлетворительно-подавленное; на первый взгляд опасности не представляет; итог отношений с семьей подведен; помимо волевого приятия обнаружена склонность к подробному осмыслению: в этом довольно сумбурен, что, к сожалению, обусловливает определенную непредсказуемость в дальнейшем; склонность к резким перепадам от заносчивости к смирению подозрительна. Рекомендован к пристальному присмотру.
Материал № 1
<...>
– Нет, не припомню. А если и припомню, вам-то что проку от моего припоминания? Простите, доктор, здесь можно курить?
А как к вам тогда обращаться? Понятно... Тогда скажите мне, Катя, чего, так сказать, ради, чем то есть я обязан этакой чести, вашему вниманию? <...> Ах, вот оно что... Не уверен. Что ж, согласен, попробуем разобраться вместе. Нет, не стоит. Спасибо, забавная пепельница. <...> Вы знаете, я, пожалуй, не помню. Ну что я мог тогда подумать... Что
<...> Да, это была моя жена. Нет, она блондинка, правда, крашеная блондинка. Да, на ней был синий берет. Не отметил? А зачем вам это? <...> Ну хорошо. Допустим, рост у нее примерно метр семьдесят, глаза большие, серые с черными штришками. В сумерках меняют оттенок – становятся голубыми... Фигура превосходная. Но зачем вам это? <...> Ясно. Что же я могу о ней такого замечательного рассказать... Разве что... Ну хорошо, я отдаю себе отчет, что это может показаться более чем странным и – что хуже – бесполезным... К тому же обстоятельство это запросто может отбросить тень на мой рассудок, но раз вы просили быть подробным...
<...> В общем, как видите, почти ничего особенного. Простите, я волнуюсь, хотя чего уж теперь. <...> Пожалуй, да, было что-то еще. Определенно было. Извините, у меня зажигалка барахлит... «Черный Капитан». Довольно сносные, только вот этот вкус сладковатый раздражает, не углядел, в общем... В тот день приключилась такая еще деталь... После я пытался думать о ней, но ничего ясного в ней не увидел, и все же это мне до сих пор не дает покоя... Тем утром, когда я уже проснулся, а жена еще спала... Нужно прежде сказать, спит она у меня очень странно, с приоткрытыми глазами, у нее короткие веки, в народе это называют «лупяницей», довольно вычурное, согласитесь, название. Такое, правда, очень редко случается, в общем-то это можно рассматривать как уродство, дефект... Да-да, именно. Причем, как заснуть при этом совершенно непонятно, а жена говорит, что и не замечает вовсе, сызмала привыкла и свет ей ничуть не мешает. А вот сам я поначалу никак, никак не мог привыкнуть. Глядя на это, на то, как она спит, мне часто становилось не по себе. Ну, в самом деле, представьте, такое жуткое зрелище. Бывало, я даже заснуть от этого чувства не мог, когда она уже заснула, а ты читаешь, читаешь, и вроде пора уже на боковую, поворачиваешься, чтобы выключить бра и самому отключиться, и вдруг видишь, что человек вроде как бы и родной, а из-за того, что вид такой – будто мертва – имеет, чужой она странно казалась, словно видишь впервые – хотя, говорят, ко всему можно привыкнуть, правда? Ведь можно было бы уже давно смириться, мы ведь все-таки семь лет как женаты, а все же всякий раз берет оторопь... Так вот, поворачиваешься и вдруг видишь: лежит она навзничь, глаза приоткрыты, и когда смотришь на нее, то чудится, что сны роятся, как невидимые бабочки, или стрекозы, или что-то с прозрачными крыльями, над ее лицом, и сам не знаю, как так выходит, что оторваться от их кружения совсем невозможно. Они кружатся и кружатся, и вроде как пыльцу собирают с чела, или вдруг все вместе собираются в прозрачный рой, он сжимается летучим рыхлым комом, и тогда над ней застывает нечто, словно шар, наполненный ее невидимым зреньем, он упруг, его слегка колышет что-то, и иногда звук глухой раздавался, будто кто-то постукивает ладонью в окно в кухне, просится внутрь, и бывало, что входит, – это можно было отсечь по легкому дребезгу чашек, – и шар тогда колышется, дышит чаще, как бы от более близкого присутствия, что ли... Особенная жуть охватывала меня, если я вглядывался в самые зрачки. Тогда кажется, что видишь сквозь свое отражение уходящую вглубь глубину сна. Я так поступал иногда, это завораживало на всю катушку, самому страшно, будто сам вслед за взглядом, но жуть эта сладкая как бы... Простите, вы что-то спросили? <...> Нет, не думаю, даже уверен. Ведь в конце концов, если это и так, то ведь главное здесь впечатленье... Ага. Спасибо.Так вот. Вглядываясь, я иногда намеренно будил ее, то ли от страха, но нет – чтобы уловить в глазах пробуждение... Однако мне это не удавалось, я никак не мог уловить границу между до и после – она сердилась всегда, и мне приходилось выдумывать что-то. Нет, я не говорил ей об этом, не думаю, что есть здесь что-то дурное, я же не подсматривал ее – ее сны. <...> Нет, я уверен, это было вполне невинным занятьем...
Материал № 2
<...> В тот день, когда я должен был наконец решиться, невозможно было тянуть дальше – еще месяц назад я назначил себе, что вот – встану во вторник и пойду наконец узнаю... Жене не сказал, сам не пойму отчего, наверно, решил, что только мое это дело, а сама узнает, когда будет все точно известно, и вот тогда, во вторник, я проснулся – да не то чтобы проснулся, поскольку сна у меня с той поры как не бывало, – так, дремал на поверхности (тревожно, зыбко, словно на спас. плоту в зимнем море) – так что я не проснулся, но, скорее, очнулся, привстал, сторонясь, как обычно, взглядом, – я в конце концов выработал у себя такую привычку, что, когда она спит, ее для меня как бы и не существует: но в то утро я все-таки взглянул на нее – не знаю, нет, это не было случайностью, я хорошо помню, что-то меня привлекло исподволь, я сначала лежал, представляя, как встану, пойду на остановку, спущусь в метро и как от метро пойду пешком, и что буду видеть по сторонам – и все это было
Глава 12. Мальчики
А вот еще отчетик – одно из трех сочинений на собственную тему, которые Кате удалось выудить из меня самого для своих изысканий. Пошел ли ей этот материал на пользу – не знаю: реакции так и не последовало.
«Здравствуй. Заранее извини за сумбурность и за то, что не все здесь относится к делу.
Видимо, в последнее время со мной стало происходить нечто действительно важное. Это стало особенно ясно, когда я поймал себя на том, что все чаще стал рассуждать о себе. Такого рода размышления мне всегда были против шерсти, и потому их возникновение для меня не просто подозрительно – но и опасно. Однако, как бы то ни было, – вот что я заметил.
В Доме меня постепенно стало особенно занимать то уважение, которое я привык испытывать к себе-ребенку.
К той своей слабо меняющейся ипостаси, когда мне 2, 3, 4, 7, 12 или 15 лет.
Дело в том, что я-ребенок не есть что-то отдельное от меня, от меня-текущего.
С той или иной степенью легкости он способен заместить мое существо в любую минуту.
Количество моего счастья составляется из суммы его посещений.
Он – мой единственный друг и судья – и пример.
И едва ли не единственный человек на свете, перед которым я могу испытывать некое чувство, что, судя по всем описаниям, должно называться стыдом.
Когда он долго не является, я испытываю страх, что он умер, и сам постепенно начинаю умирать – сначала от страха, что он больше никогда не вернется, потом – от тоски.
Появление его всегда неожиданно – так же, как и мое исчезновение. Мне нравится в нем почти все, я умиляюсь его капризам, и даже его обидные насмешки в конце концов заставляют меня улыбаться. Я предельно внимателен к его оценкам чувств. И это несмотря на то, что он часто бывает откровенно зол и беспощаден: после его справедливых взбучек – от меня ни пера ни пуха.
В то же время я обожаю его, как своего ребенка.
И я запросто могу умереть от этой своей любви.
Нельзя сказать, что он неизменен. Он строптив и легкомыслен. Но ясная легкость искупает все.
Иногда мое к нему почтение зашкаливает за зависть. И тогда я почти умираю от зависти к нему, что он еще ни черта не знает.
Счастливчик, он ни-че-го-шеньки еще не знает, похоть познания еще неведома ему.
Владеющая им страсть любопытства – пока еще творящая страсть называния имен, – а не блудливый зуд наглядности, зудящий нарушить – разрушить – увидеть то, что за границей утробного мифа.
Вирус вины еще не впился в его ДНК, в нем еще не проросло простое зернышко смерти. Зернышко, из которого вырастает опыт: хотя и нельзя помыслить бесконечность, но ее всегда можно пощупать, облапить, убить.
Любая наука – смерть, наступившая при вскрытии тайны. Любая наука – наука удовлетворения. Именно тогда и исчезает движение, суть которого в достижении – ведь дальше уже ехать некуда: уже пощупали, уже надругались, зачем теперь это еще и мыслить?!
Счастливчик мой имеет несколько качественных обликов. Они условно различаются мною по возрасту.
Например, ему пятнадцать лет, и ночью он может во сне решить две-три геометрические задачки за раз; утром проснуться, плеснуть каракули решений в тетрадку, на лету позавтракать, умыться – и сорваться на велике рыбачить на Москву-реку, к Афанасьевской дамбе; или – на электричке в Берендино: на лесное озеро.
В двенадцать лет он приходит ко мне в облике воинственного стрелка – с луком из корявого можжевельника и пучком стрел. Наконечники стрел сделаны из гвоздя, треугольно обернутого кусочком консервной жести. Вкладывая стрелу щепоткой голубиных перьев в тетиву, он готов расправиться со мной – за какую-нибудь мелкую жестокость, вызванную ленью. Расправиться так же – навылет, как он однажды поступил с вороной, разорившей от скуки ласточкино гнездо под карнизом нашего дома.
В семь лет – строгий и внимательный мальчик, перелистывая кляссер с марками, сурово смотрит на меня исподлобья: он недоволен мелькнувшим во мне сомнением.
В пять лет – хотя я еще не умею связно говорить, но уже могу читать, и грандиозность того, что я вычитываю, – в сравнении с моим нынешним воображением – заставляет меня уничижительно ретироваться, сознавая собственную беспочвенность.
А вот и первое речение. Меня купает бабушка. В цинковой лохани, установленной, как корабль в доке, на двух стульях, обложенный облаком пены, восседаю, нежась, я. Губка-утенок не совершенен – он плавает только плашмя. Внезапно бабушка опрокидывает на меня дымившуюся на плите кастрюлю, и я от испуга и несильного ожога чертыхаюсь: “Тьфу ты, челт, бабушка, чуть не утопила!”