Небозём на колесе
Шрифт:
Сглатывая рвущееся дыхание, я ждал, что же будет здесь дальше. Покуда я взмывал, все чаще зависая, в ожидание, мысли рассеялись, и стало ясно, что догадка пуста и не стоит никакого беспокойства.
Но было уже поздно.
– Вот что, дорогой мой, давайте начистоту, – смягчаясь, сказал Карелиас.
Я развел руками, и тут...
В общем, начистоту у нас с ним так и не получилось. Ему и прочим гостям так и не привелось узнать, что ничего с моей стороны начистоту не имеется, – а если бы имелось, то я, владея этим знанием, был бы от счастья другим человеком.
Потому им ничего так и не удалось от меня услышать, что нас прервали. И даже не прервали, а, так сказать, прикончили. Потому что, когда прерывают, то всегда
Но тогда никто не оставил нам никаких шансов.
Заведующая чуть не на метле вломилась в дверь и стала на пороге. Сияние справедливого возмездия озаряло ее лицо. От удовольствия она потерла кривой глаз пальцем – как монокль.
Она не спешила. Ее неторопливость была столь же оправданна, как и оправданна медлительность прелюдии, с угрожающей неспешностью приближающейся к оперной битве первого действия.
Могучая горстка санитаров, как целое войско, взбухала за ее спиной. Азарт, с которым они предвкушали расправу, вызывал раскачивающиеся, как у музыкантов, движения их членов.
Мне показалось, что они также похожи на глухонемых футбольных болельщиков, в замедленной съемке бурлящих трибун приветствующих гол своей команды.
Но мы не были проигрывающей командой, скорее мы были отрядом партизан, чье укрытие стало известно захватчикам. Нужно было защищаться.
Сатир выступил вперед и заслонил нас своим колоссальным корпусом. Набычившись, он подтянул пояс.
Я почувствовал облегчение.
Но оно тут же исчезло, сметенное происшедшим.
Из-за спины сатира мне не удалось увидеть начала катастрофы.
Вдруг я услышал заполошный клич сестры-хозяйки. Вскинув голову, она повелительно заклинала на неизвестном языке. Белесое жало трепетало в ее зубах, как боек пулемета «максим». Череда гортанных, похожих на клекот слов пружинистой очередью поразила слух и, порикошетив, рассыпалась, словно горсть гороха по полу.
Покатившись, слова оказались лилипутами, в которых я узнал наших пропавших гостей. Они исчезли во мгновение ока, будто их кто-то сморгнул с ретины и бросил россыпью в невидимость.
Лилипуты, как ртутные шарики, беспорядочно суетясь по полу, пытались собраться в кучку.
Предназначенное мне слово, не причинив мне вреда, от удара превратилось в миниатюрный мой слепок и, шлепнувшись под ноги, юля и догоняя, наконец настигло Дафну – и слилось с ней, ничуть не изменив ее облика и размера.
Из числа санитаров выступил вперед волосатый водила и, дико ржа, стал заметать в совок живой мусор.
Рванувшись, лилипуты оказались проворней: они метнулись скопом туда-сюда, и покуда водила неуклюже пытался настичь, рой прозрачно-розовых пчел влетел в окно, неся в упряжке небольшую соломенную корзинку вроде гондолы.
В нее беглецы, суетясь по веревочной лестничке, и погрузились.
Эвакуация произошла успешно, стекло даже не звякнуло, лишь тихо колыхнувшись.
Ополоумевший водила еще какое-то время размахивал веником, как сачком, пытаясь вымести или словить что-то в воздухе...
В этот раз нам со Стефановым досталось не слишком. Я даже умудрился извлечь некоторую пользу из наказания: отправившись в одиночку, я получил возможность основательно подумать о многом.
В частности, о том, почему Стефанов будит меня по ночам.
Обдумав, решил проверить. К тому же очень удачно случилось так, что нас разлучили на время. Как раз то обстоятельство, что мы со стариком эти дни провели порознь, и позволило проверить мою гипотезу сразу же по возвращении.
Вышло так, что в палату я вернулся первым. Стефанов появился только к вечеру. Его осторожно привезли на каталке после химиотерапии.
Он едва был жив. Хотя для боли не было уже сил, приступы вскоре возобновились с прежней силой.
Всю ночь я просидел у постели Стефанова. Мучился, силясь не задрыхнуть, но, как назло, меня валило в сон еще с обеда. Ну хоть спички в глаза вставляй.
Старику трудно было отвлекать меня разговором, постепенно он совсем замолчал. Чтоб не отключиться, я решил надеть линзы. Возясь с ними сквозь сон перед зеркалом в ванной, упустил в сливное отверстие левую линзу. Выяснилось, что осталось еще только три пары запасных.
Вернувшись к Стефанову, обнаружил, что линзы бесполезны – только усиливают резь. Я содрал их, сбросил на пол, оттянул веки кверху пальцами, локти положил на колени.
Дело близилось к новолунию, я пялился временами на тонкий серебряный серп, и он, двоясь, троясь, плыл по слезе нарядной гирляндой.
Как смог я высидеть ту ночь – просто непостижимо. Зато утром Стефанов чувствовал себя лучше. Это не было чудом, хотя утром в палату заглянули санитары и поинтересовались, не поспел ли старик на вынос.
Хорошенько прикорнув днем, следующую ночь я провел со Стефановым в разговорах. Он изложил мне все, что успел вычитать интересного в одиночке, а под утро, уже совсем оживившись, вдруг решил рассказать о своей первой любви.
История мне показалась удивительной, и, когда я сладостно завалился под утро, мне приснилось ее продолженье.Глава 16. Числа
Здравствуй. Сегодня я думал о числах. Точнее, о сущностях, которые в них скрываются. Ты спросишь, для чего они мне нужны, эти числа, вместе с их сущностями. Действительно, в общем-то ни для чего. Но я все же думал о них. Ты скажешь, думать можно о чем угодно, ты только этим и занимаешься. Согласен. Но все-таки думать о числах – это вовсе не то же самое, что думать о собаке или еже или просто о вещи. Думать вообще можно по-разному. Например, размышления о тебе не имеют ничего общего с моим думаньем об опушке за окном и деревьях вокруг. Как можно это различить? Если попробовать объяснить, то получится сложно, в то время как на первый взгляд вполне очевидно. Утром я решил с этим разобраться и в результате добрался до чисел. Если уже скучно, то можешь дальше не читать. А мне все равно нечего делать, поэтому я продолжу. Так вот, я проснулся и стал думать о тебе.
Надо сказать, это обычное мое занятие, я всегда почти неотрывно думаю о тебе. К тому же ты снилась мне сегодня, и я ужасно разволновался, проснувшись, так как ты снилась мне за окном поезда, вагон уже тронулся, а я все пытался читать по твоим губам, – был конец ноября, и окна проводник уже запер. Поезд, понятно, тронулся, а ноги не слушались – в общем-то обычное для сна дело...
Лишившись же сна, я все еще отчаянно пытался удержать твое лицо, понять твои губы, но не смог и просто стал думать о тебе.
Думать о тебе бывает иногда очень сложно, а бывает – не очень. Но всегда – неизбежно. Мне кажется, что даже когда я ни о чем не думаю, то я не думаю именно о тебе, и что это есть только некий другой способ мысли о тебе же.
Но только в этот раз я почему-то разозлился. Не знаю, что на меня нашло. Возможно, дело все во сне, который вертелся вокруг меня ночью. Мне было досадно, что поезд уже уходит, а ты так и не соизволила выйти в тамбур. Может быть, в проходе было слишком много пассажиров и ты решила, что не успеешь?.. Но тогда я разозлился и подумал: ну какого черта, неужели я не могу думать о чем-нибудь другом. За что мне такое наказание, спрашивается?
И тут же следом поинтересовался у себя, а почему бы мне действительно не подумать, например, об окне. Тем более это совсем просто, взять вот так и подумать: а что такое окно?
Чем оно хорошо и чем дурно. Что в нем такого особенного, что отличает его от остальных вещей, например от солнца, которое в нем в то время уже поднялось выше деревьев.
И я начал с рассуждения о том, что окно похоже на полынью.
Я задумался и никак не мог понять, с какой стороны нахожусь – в воде или снаружи...