Нечего бояться
Шрифт:
Примерно на век я и могу проследить историю своей семьи. За отсутствием других претендентов я стал семейным архивариусом. В неглубоком ящичке в нескольких метрах от моего рабочего места лежит весь корпус документов: метрики, брачные свидетельства и свидетельства о смерти; завещания и апостили; характеристики и рекомендательные письма; паспорта, продовольственные карты, удостоверения личности (и cartes d'indentite [10] );записные книжки, альбомы и газетные вырезки. Вот комические куплеты, которые написал мой отец (их следовало исполнять в смокинге, облокотившись на рояль, под нестройный, как в ночном клубе, аккомпанемент коллеги по школе или армейского товарища), его подписанные меню, театральные программки и наполовину заполненные крикетные карточки. Вот амбарная книга моей матери, ее списки адресатов для поздравлений с Рождеством и таблицы котировок акций и облигаций. Вот телеграммы и аэрограммы,
10
Удостоверения личности (фр.).
Этот неглубокий ящик достаточно велик, чтобы хранить в себе весь семейный фотоархив. Пачки снимков подписаны папиным почерком: «Мы», «Мальчики» и «Старина». Вот папа в учительской мантии и летной форме, в смокинге, бриджах и белоснежной паре для крикета, обычно с сигаретой в руке или трубкой во рту. Вот мама в роскошных перелицованных платьях, строгом купальном костюме-двойке и щегольском наряде для танцев на масонском ужине. Вот французский assistant, который, вероятно, сфотографировал Maxim, le chien, и другой assistant, который помог развеять прах моих родителей на западном побережье Франции. Вот брат и я в юные белокурые годы демонстрируем модели домашнего трикотажа псу, пляжному мячу и маленькой тележке; вот мы завалились на один трехколесный велосипед; вот мы на десятках фото, вырезанных, а затем помещенных в картонные рамки под общим названием «Аттракционы Нестле, Олимпия, 1950».
А вот фотографические материалы дедушки — в альбоме красной кожи с названием «Виды большие и малые», купленном в местечке Колвин-Бэй в августе 1913-го. Коллекция охватывает период с 1912-го по 1917-й, после чего дедушка, похоже, перестал снимать. Вот Берт со своим братом Перси, Берт с невестой Нелл, а затем эти же двое в день свадьбы: 4 августа 1914-го, в день начала Первой мировой. И вдруг посреди пожелтевшей сепии неидентифицируемых родных и близких что-то вымарано: фотография сидящей в шезлонге женщины в белой кофточке, датированная «Сент. 1915». Рядом с датой что-то написанное карандашом — имя? место? — более или менее стерто. Лицо женщины яростно скоблили, пока от него не остался только подбородок и волнистые пшеничные волосы. Интересно, кто это сделал, почему и по отношению к кому.
Подростком я тоже пережил свою фотоэпоху с нехитрой проявкой и печатью на дому: пластмассовые бачки, оранжевый полумрак лаборатории, увеличитель, глянцеватель и контрольки. В своей увлеченности я однажды откликнулся на журнальную рекламу, обещавшую недорогой, но волшебный продукт, который бы перенес мои скромные черно-белые снимки в пышущий жизнью мир цвета. Не помню, советовался ли я с родителями, перед тем как отправить почтовый перевод, и был ли я расстроен, когда обещанное оказалось набором из кисточки и продолговатых кювет с красками, которые ложились на фотобумагу. Но я приступил к работе и оживил иллюстрированную историю своей семьи, пусть, возможно, и погрешив против исторической точности. Вот папа в ярко-желтых вельветовых брюках и зеленом свитере на фоне монохромного сада; дедушка в штанах такого же зеленого цвета, бабушка в кофточке, чья зелень разведена водой. У всех троих неестественные кроваво-розовые руки и лица.
Мой брат принципиально не доверяет истинности воспоминаний; я не доверяю тому, как мы их раскрашиваем. У нас у всех свои дешевые наборы, заказанные по почте, свои любимые краски. Так, несколькими страницами выше я назвал свою бабушку «миниатюрной и податливой». Мой брат, когда я обратился к нему, достал свою кисточку и в пику мне нарисовал ее «низкорослой и властной». Также в альбоме его памяти больше, чем в моем, снимков редкого выезда на остров Ланди, в котором участвовали три поколения семьи, в начале 1950-х. Для бабушки это почти наверняка был единственный раз, когда она покинула британскую сушу; для дедушки — первый раз после возвращения из Франции в 1917-м. Море в тот день было неспокойным, бабушку отчаянно мутило, и когда судно подошло к Ланди, нам сказали, что высаживаться слишком опасно. Мои воспоминания того дня — выцветшая сепия, для брата все по-прежнему анилиново-ярко. Он может описать, как бабушка провела все путешествие в трюме, как ее вытошнило в несколько пластиковых стаканчиков, а дедушка в надвинутой на брови кепке покорно принимал один за другим наполненные сосуды. Вместо того чтобы выбросить их, он выставил стаканчики на палубе, как будто специально хотел унизить бабушку. Я думаю, это любимое детское воспоминание моего брата.
Миниатюрная или просто низкорослая, податливая или властная? Наши расхождения в прилагательных
Говорят такие обрывки больше о бабушке, о нашей матери или о моем брате? Свидетельствуют ли они о бабушкиной властности? У меня, как я понимаю, не существует доказательств ее «податливости»; но их, вероятно, не может быть по определению. И сколько я ни искал у себя в памяти, я не смог найти ни одной прямой цитаты из уст женщины, которую, как считаю, я любил в детстве; только одна косвенная. Годы спустя после того, как бабушка умерла, мама привела мне образец ее благоприобретенной мудрости. «Она любила говорить: “На свете не было бы дурных мужчин, не будь дурных женщин”». То, как бабушка поддерживала концепцию первородного греха, было преподнесено мне с изрядной долей презрения.
Расчищая родительский загородный дом, я наткнулся на связку открыток, отосланных с 1930-х по 1980-е. Все они пришли из-за границы: очевидно, внутрибританские почтовые отправления, вне зависимости от увлекательности их содержания, в какой-то момент были отбракованы. Вот отец пишет своей матери в тридцатые («Горячий привет из холодного Брюсселя»; «Австрия зовет!»); отец из Германии моей матери — в ту пору своей девушке? невесте? — во Францию («Интересно, получила ли ты все письма, которые я писал тебе из Англии. Получила?»); отец — своим оставшимся дома сыновьям («Надеюсь, вы ведете себя как следует и слушаете крикет по радио»), объявляя о приобретении марок для меня и спичечных коробков для брата. Затем идут наши с братом открытки, бурлящие подростковым юмором. Я пишу ему из Франции: «Начало каникул отмечено потрясающим взрывом 5 соборов. Завтра по-быстрому сожгу замки Луары». Он — мне из Шампери, куда папа взял его с собой на школьный выезд: «Добрались благополучно и, кроме сэндвичей с ветчиной, все довольны путешествием».
Я не могу датировать самые ранние открытки, поскольку марки были отпарены — вне сомнений, для моей коллекции, — а вместе с ними и штемпели. Но я отмечаю, как по-разному мой отец подписывался, обращаясь к своей матери: «Леонард», «Как всегда твой Леонард», вплоть до «С любовью, Леонард» и даже «Люблю, целую, Леонард». В открытках к моей матери он «Пип», «Твой Пип», «Как всегда, Пип», «С огромной любовью, Пип» и «Со всей любовью, Пип», взвинчивая градус с затерянного в прошлом периода ухаживания, которое привело к моему появлению на свет. Я прослеживаю, как отец менял свои имена. Он был крещен Альбертом Леонардом, и в семье его звали Леонард. Когда он стал преподавать, взяло верх имя Альберт, и на протяжении сорока лет в учительских отец был известен как «Альби» или «Малыш Альби» — хотя это могло идти от его инициалов А. Л. Б., — а иногда, в шутку, как «Уолли», в честь защитника «Арсенала» Уолли Барнса. Моя мать недолюбливала оба прозвища (так же как и, вне сомнения, «Уолли») и решила называть его Пип. В честь «Больших надежд»? Но едва ли он был Филипом Пиррипом больше, нежели она — Эстеллой. На войне, когда отец служил в Индии в Королевских ВВС, он снова поменял себе имя. У меня есть две принадлежавшие ему перьевые ручки, расписанные вручную тамошним умельцем. Кроваво-красное солнце заходит над минаретом, а также над именем моего отца: «Рикки Барнс, 1944, Аллахабад». Откуда взялся этот Рикки и куда он потом исчез? На следующий год отец вернулся в Англию и снова стал Пипом. В нем действительно было что-то мальчишеское, но с годами это имя подходило все меньше, по мере того как ему исполнялось шестьдесят, семьдесят, восемьдесят…
Он привез из Индии много разных интересных вещей: медный поднос, портсигар с инкрустациями, нож слоновой кости для писем со слоненком на рукоятке и пару раскладных столиков, которые частенько раскладывались до положения лежа. Был в моем детстве предмет, казавшийся равно желанным и экзотическим: круглый кожаный пуф. У кого еще в Эктоне был индийский кожаный пуф? Я любил скакать на нем; позже, когда мы переехали еще дальше за город и я вышел из возраста таких ребяческих забав, я любил обрушивать на него весь свой подростковый вес с агрессивной нежностью. Воздух выходил через швы, и пуф издавал звук, отдаленно напоминавший пуканье. В конечном итоге он не выдержал такого обращения, и я совершил открытие, которое бы сильно порадовало психоаналитиков. Поскольку Рикки Барнс, разумеется, привез из Аллахабада или Мадраса не целый пышный пуф, но разукрашенную кожаную обшивку, которую он — теперь уже снова Пип — с женой должен был чем-то заполнить.