Нечисть, или Тайна старинной шкатулки
Шрифт:
Он перемещался во времени и видел Марфу, играющую с детьми, и видел себя со стороны, как искажалось злобой его лицо и в ярости сжимались кулаки. Как ревновал из-за дурацких пустяков, не имеющих значения. Отсюда, со стороны, ему очень хорошо было все ясно и понятно.
Он смотрел, как безумная гордячка Марфа молча стискивала зубы, не издавая ни звука, когда он ее бил. Предпочитала терпеть, но не унижалась до оправданий. Она не могла или не хотела говорить с ним.
Он видел страх детей, и ему было мучительно жалко их.
Как жаль, что он никогда раньше не делал этого.
Впервые Герман испытывал такие угрызения совести, что физически чувствовал боль. Ему нестерпимо хотелось все исправить. Но он понимал: это невозможно. Никогда больше не поверит ему Марфа, и не засияют ее глаза так, как светились счастьем когда-то.
И в этом заключался его личный ад.
Серые человечки, которых он про себя называл гномами, иногда прорезывались из стены. Став по обе стороны от Германа, рассматривали его и качали головами. Или ухмылялись, а потом убирались прочь.
— Все еще помнишь? — однажды спросил первый гном.
— Мучайся, мучайся, — злорадно ухмыльнулся второй.
— Помни, за что проклятие несешь…
Они так быстро исчезли, что Герман не успел их спросить: как же из этого выкарабкаться?
Последнее время они приходили, только когда он спал. Это был не тот сон, который бывает у людей, а тяжелое забытье. В нем Герман снова видел себя человеком, помнил себя таким и знал все. И одновременно пребывал в нынешней своей реальности. Его сны были так пугающе реальны, что он все время рвался хоть что-то в той жизни своей изменить. Но даже не мог пошевелиться. Если раньше он сомневался, что существует ад, то теперь точно знал: адовы муки есть.
Однажды человечки пришли, когда он беззвучно плакал. В той, другой жизни, которую ему уже не дано вернуть, он видел своих детей. Они плакали отчего-то, а он — бесплотный, невидимый — стоял рядом и не мог им помочь.
Человечки долго наблюдали за мучениями Германа, а потом первый из них сказал:
— Что-то мне его жалко. Мне вот что кажется: ему надо помочь.
Второй помолчал и потом, кряхтя, ответил:
— Нас за это накажут.
— А мы самую малость, совсем чуть-чуть. И не скажем никому! Ну не выпутается он сам.
— Так что за беда? Не подюжит — будет домовым век вековать. Пока не поймет всю свою мерзость и грехи.
— Так он же из-за любви… — угрюмо возразил первый.
— Неча мерзости свои любовью прикрывать. Пущай страдает.
— Я думаю…
— Не положено тебе думать! Ты понимаешь, что нас самих в нечисть обратят?! Только уже навсегда.
Первый понурился и загрустил. Некоторое время они молчали, потом второй сказал:
— А может, память ему совсем стереть? Чтобы и во сне не вспоминал. Тогда мучиться перестанет.
Первый резко повернулся и покачал головой:
— Эх ты! Я вот
— Так зато мучиться не будет.
— Ну разве что так… Тогда давай стирай.
— Зачем мне память-то стирать? — испугался Герман. — Я не хочу.
Второй, нисколько не обращая внимания на его слова, открыл серый чемоданчик и вытащил оттуда толстенную книгу. Сдул с нее пыль и раскрыл посередине. Вслед за этим достал банку с клубящимся над нею сизым дымом, нюхательный флакон с коричневым порошком, пару тонких хрустальных бокалов и стеклянный шар.
— Что это? — испугался еще сильнее Герман.
— А чего бы тебе хотелось? — раздраженно буркнул второй. — Свидания с любимой?
— Ты, милок, потерпи, это не больно. Раз — и все. Что ты копаешься? — поторопил он второго. — Опять что-то задумал? Давай быстрей.
— Не надо, — вдруг хрипло произнес Герман, — я вас очень прошу.
— Что не надо? — напряженно осведомился первый.
— Память стирать не надо. Я хочу помнить все.
Воцарилась тишина. Человечки замерли, раздумывая.
— Я помню себя совсем маленьким, — прервал молчание Герман. — Няня оставила меня на белом покрывале в саду под цветущей яблоней. Я следил за порхающими с цветка на цветок пчелами и бабочками, и мне было хорошо. Но потом набежала туча и скрыла солнце. Я заплакал, попытался ползти и почувствовал резкую боль. Когда меня нашли, я был без сознания. Потом долго болел. У меня был жар или от простуды, или от пережитого стресса. А когда приходил в сознание, видел склонившуюся надо мною мать. От нее пахло снегом и тюльпанами, и мне казалось, что только от ее взгляда становится легче.
Человечки внимательно слушали, не перебивая и не останавливая Германа. Потом мрачно переглянулись.
— Что делать будем? — нерешительно спросил первый.
Второй пожал плечами и повернулся к Герману.
— А может, лучше забытье? Тем более по правилам давно нужно было память тебе стереть.
— Нет, — твердо ответил Герман. — Хочу все помнить. Не лишайте последней надежды.
Второй крякнул и отчеканил:
— Тут, понимаешь ли, дело похлеще, чем простое наказание. Речь о разуме идет. Если твое сознание всей нужной информации в себя не вместит, ты запросто свихнуться можешь. А оно тебе надо?
— Я выдержу, — упрямо сказал Герман.
— Серьезно?
Человечки опять переглянулись, и первый сказал:
— Расскажи ему все. Я в него верю.
— Ладно, пусть слушает…
То, что Герман услышал вслед за этим, было невероятно, и раньше он ни за что бы не поверил такому. Другое дело сейчас. Теперь-то он знал, что каким-то странным образом воплотился в мохнатое чудовище, и руки его стали похожи на лапы. И что не видит его никто, кроме кота, и только кот порой уставится желтыми, круглыми, как блюдца, глазами и следит за каждым его движением.