Нефть
Шрифт:
— Энтони Паттерсон?
— Ты гений, мой мальчик…
Марвин Рассел сиял. Бокал с драгоценным Petrus был водружен на стол с такой восторженной энергией, что тонкая ножка бокала едва не надломилась. Но и без этого рубиновая жидкость, возмущенно взметнувшись, выплеснулась на белую скатерть. Стив прикусил губу, чтобы не рассмеяться. Это было еще одно из давно подмеченных свойств Марвина, любой успех он всегда немедленно записывал на свой счет. Невозможная загадка, разгаданная Стивом за непропеченным пудингом, восхитила его, будто это он сам только что назвал имя, которое, направляясь на встречу, даже не рассматривал Стив.
— И его интересует причина?
— Совершенно не интересует, если все обстоит так, как говоришь ты. Свихнувшийся в подземелье гений и все такое прочее. Господи правый. В
— Все обстоит именно так. Я не о лаборантке — о взрыве в Колорадо.
— Значит, полагаю, ему будет достаточно получить информацию об этом еще из пары-тройки таких же надежных источников. И успокоиться. Сохранив, разумеется — а он, поверь мне, никогда ни о ком не забывает — глубокую признательность каждому, кто вовремя снабдил его достоверной информацией.
— Приятно слышать. Но я бы предпочел благодарности — обмен.
— Парень, мы говорим об Энтони Паттерсоне.
— Но ведь это он пожелал, чтобы ты допросил меня сегодня. С пристрастием.
— Скажем так, он поинтересовался, нет ли у меня на примете надежного и толкового парня в новой команде демократов.
— Пусть так. Но из этого следует, что у него была иная версия…
— Вероятно, была. Но что ты сейчас можешь предложить ему взамен?
— Возможно, что-то еще…
— Ты сукин сын, Стиви… Ты только что заверил меня, что в этом чертовом Колорадо взорвался какой-то псих, нажавший не на ту кнопку.
— Так и есть… Но — вдумайся, Марвин, — отправляясь на встречу с тобой, мог ли я знать, что сегодняшний наш паршивый пудинг оплатит не кто иной, как Энтони Паттерсон?
— Полагаю — нет. Нет. Не мог. Уверен, что не мог.
— Выходит, эта мысль пришла ко мне здесь и сейчас, в процессе того, как мы с тобой обсудили кое-что.
— Я понял, понял. Хочешь сказать, что если у тебя появится вдруг возможность вот так накоротке обсудить кое-что с Энтони Паттерсоном, твой паранормальный мозг родит что-то еще?
— Тебя собираются увольнять, Марвин?
— С чего ты взял, болван? Я — лучший. Мне нет замены.
— Ну, слава богу. Я счастлив. Честное слово — совершенно искренне счастлив.
— Засунь свое счастье в собственную задницу. Почему ты сказал эту мерзость сейчас? С чего в твоих чертовых гениальных мозгах родилась эта идиотская мысль?
— Все просто. Ты вдруг научился понимать быстро и излагать кратко. А раньше не умел.
— Скотина. Как ты понимаешь, с большей вероятностью я мог бы гарантировать тебе встречу с Господом Богом, притом прямо сейчас. О президенте мы даже не станем говорить — полагаю, ты видишь его раз пять на дню. Стив промолчал — Клинтона он видел раза два. На ходу, в плотном кольце сотрудников администрации, через головы охраны и плечо Дона Сазерленда, в темном коридоре возле ситуационной комнаты.
— Но я попытаюсь.
Стив и не сомневался. Он попытается. И попытка будет удачной. Дело было теперь за Доном Сазерлендом, а вернее — кем-то над ним, уполномоченным дать согласие на этот разговор. Но Стив уже был уверен, что все сложится. Он еще не успел проанализировать истоки этой уверенности. Просто — она была. Возможно, интуитивной. С интуицией у Стива были странные отношения — с одной стороны, он никогда не склонен был на нее полагаться, с другой — не сомневался в наличии, и признавал, что иногда интуитивное приходит раньше рассудочного. И не ошибается, притом.
Движение… Кажется, это было безумно давно. В прошлом веке — уж точно. И отнюдь не в строгом календарном смысле. В прошлой жизни — было бы точнее, хотя, если вдуматься, каких-то 15 лет назад. Недавно мне попалось на глаза серьезное исследование, что-то на тему «лингвистические характеристики новой русской буржуазии». Стало даже интересно: чего уж мы такого наговорили на чью-то диссертацию. Прочла. Тихо выпала в осадок.
«Основа современного российского бизнеса — «движение». Это особый процесс, так сказать, осмысленная тусовка, на которой можно о чем-то договориться, чуть-чуть потереть, оценить пассажиров.
Немедленно рисовалось что-то масонское. Организованное и законспирированное. Тайное. Могущественное. Смеюсь от души. Но в какой-то момент понимаю — в сущности, так и было. Просто никто этого не понимал и — понятное дело — не формулировал. Внешне и по форме — движение было веселым, необременительным занятием, отдыхом, развлечением, переходящим зачастую в обычный русский загул. Кто и когда первым назвал процесс «движением», я сейчас сказать не берусь. В том же лингвистическом исследовании историческую периодизацию новой русской буржуазии связали с терминологией. С тем, к примеру, как в разные времена люди в России, занятые первичным накоплением капитала, определяли свое занятие. Вначале — утверждали исследователи — была «тема». Бизнес появлялся совершенно на пустом месте — вокруг не было ничего. И это начало было благоприятным. Для всех рискнувших. 700 % прибыли считались нормальным показателем. И в принципе, можно было браться абсолютно за все и делать деньги.
Тогда и появилась «тема» — как определение любого дела, способного принести хорошую прибыль. Вокруг «тем» — собственно — и сложилось движение. Впрочем, таковым было содержание. Вероятно, до сих пор не вполне осознанное самими участниками. Форма была обыденной до банальности.
Некоторое количество — от десяти до пятнадцати, иногда — больше, молодых московских предпринимателей в пятницу вечером ехали ужинать. Вернее, впрочем, будет сказать — начинали ужинать. Как правило, в ресторане «Токио» — одном из первых японских в Москве. Рассказывали, будто его открыл настоящий японец, долгое время живший в Союзе по причине собственного членства в рядах коммунистической партии Японии. Партии закончились, изрядно обрусевший японский коммунист трансформировался в удачливого московского ресторатора. Японская пунктуальность и педантичность, доходящая до занудства, сослужила ему и ресторану добрую службу — в «Токио» всегда все было по-честному, безупречно по-японски: свежую рыбу, парное мраморное мясо, приправы, рис и водоросли для суши по воздуху доставляли из Японии, японские повара — «тэпан-яки» и основательно обученные ими русские подмастерья готовили, как полагалось, прямо перед клиентами на раскаленных металлических плитах. И даже официантки, одетые в непривычные тогда еще кимоно, были азиатками. Это был тоже довольно талантливый ход коммунистического японца — девушек выписывали из Бурятии или Калмыкии, разумеется, обучали самым строгим и правильным образом. Но все равно выходило дешево и — что называется — сердито, к тому же не возникало языковых проблем. И абсолютно вписывалось в стиль заведения.
И только метр в «Токио» был подчеркнуто европейским, вероятно породистым московским евреем, похожим, однако, одновременно и на французского аристократа, и на итальянского, и на испанского. И не на аристократа даже — потомственного дворецкого, в десятом колене живущего бок о бок с наследственной знатью, потому не только впитавшего политес на генетическом уровне, но и унаследовавшего фамильное хозяйское сходство. Новеньким — тем, кто только приближался к движению, но пока еще не был вполне своим, старшие товарищи настоятельно рекомендовали оставлять метру как минимум сотню долларов на чай. Дабы запомнил и — хотя бы мысленно, для начала — причислил к клану. Был здесь, разумеется, и более прагматичный смысл — свободных столиков, не говоря уж о кабинетах, вечером в пятницу в «Токио» было не сыскать. Итак, пятничные движения начинались, как правило, в «Токио». Случались, впрочем, русские пятницы — тогда ехали в Камергерский, в подвальчик, где подавали знаменитый на все движение борщ с пампушками. Или — грузинские — в «Пиросмани». Выбор был невелик, ибо движение было уже довольно разборчиво в еде и питье.