Нехитрые праздники
Шрифт:
Внезапно отец утих, насторожился, словно поймал на себе недобрый взгляд. Повернулся к телевизору. «Должен и сын героем стать, если отец герой…» — пыжась, повторял певец. Отец пристально, с каким-то гадливым выражением, точно кислотой сводило желваки, поглядел на экран.
— Сочиняют глупость… — заговорил он впервые вяло, пробормотал: — А если отец бандит, что же, по-ихнему, и сын бандитом должен стать?
Женщина было покатилась с горки своим любезным балалаечным смехом, но въехала, знать, куда-то в сугроб, захлебнулась: напарник ее предал, подтолкнул сверху и оставил. Напрочь выключил из внимания, глубоко вздохнул, тиранул пальцем по кончику носа и позвал сына смотреть огород.
Мужа и сына, которыми женщина припугивала непрошеных гостей, в саду, конечно, не оказалось. Никто о них, впрочем, не вспомнил и не удивился.
Витька оглядывал сад, вдыхал полной грудью воздух, желая почувствовать, слиться, что ли, с памятным этим местом, но ничего этого, ожидаемого, сладкого и щемящего, не находил в себе. Погружался только пуще в некую мякинистую досаду и тоску. Тягучую, муторную. Где же она, забери ее леший, затерялась его молодая жизнерадостная душа?.. Перед глазами то и дело мелькал округлый затылок с завихрениями, по ушам била несусветная, нещадная, как ему казалось, отцовская околесица, спину просверливали женские очарованные ахи да восклицания. Хотелось тыкнуться куда-нибудь в прохладную траву и никого не видеть, не слышать! Но вместо этого он пару раз поймал себя на том, что виновато и благодушно оборачивается к хозяйке: да, дескать, такие мы удивительно хорошие люди. Невыразимо хорошие, особенно этот гусь, впереди. Позарез что-то опротивела Витьке эта идиллия!
— А забор я городил, помнишь? — не зная, как назвать отца, сын нажимал на голос, покачал изгородь. — Дважды, кстати, переделывал. Рука была правая в гипсе, молоток держать не могу! А ты мне говоришь: «Художник Репин в семьдесят лет научился левой рисовать. Неужто в семнадцать левой нельзя научиться гвозди вбивать?!» Деваться некуда, стал колотить. Левой, правда, не получилось, приноровился правой, в гипсе. Загородил, а ты пришел и штакетины мои все повыпинывал…
— Что ты мне рассказываешь, помню я! Работать не хотел, вот и придуривался! — махнула перед Витькиным носом пятерня отца. — Оболдуйства тоже хватало. Сделал на соплях, понимаешь, кому это надо?! После же сумел, сбил, стоит! Значит, отлынивал.
— Молодежь нынче к работе не приучена, — подзудила Витьке в спину женщина. — Им вынь да положь…
— До сих пор кулак вот так согну, — Витька вытянул наглядно согнутый набок кулак правой руки, — и больно. Может, как раз из-за забора…
— Да ну, мелешь! А как раньше? Люди вообще никаких гипсов не знали. А попробуй не потрудись в летний день! Он год кормит. Трещина на молодой кости сама зарастет, лечить не надо.
— По-ранешному их равнять!.. Нынче они пошли сильно изнеженные…
Витька прикусил язык: чтобы он еще рот раскрыл, да пропади они пропадом, пусть их мухи обоих поедом съедят!
Хозяйка вовремя успела скрыться: засуетилась, извинилась и раздавшимся вширь лебедем поплыла по тропинке. Не миновать бы ей выговора. С холмистых рядков клубники змеиными язычками сползали на проходики маленькие беленькие усики. Когда-то их регулярно с удовольствием обрубал Витька — работенка не волокитная, ходишь, тыкаешь лопатой. Отец не выдержал, склонился, отщипнул несколько наиболее нахальных усиков, отогнул листик и показал сыну кисточку завязи.
— Скоро клубника пойдет. Черешня вот-вот должна. А чего там, скажи, в Сибири? Редиску еще когда дождешься! Жить бы здесь да поживать…
На том месте, где он присел, была застрелена Витькой собака. Редчайшей красоты желто-белый вислоухий пес. А может, потому и кажется редчайшей, что убил ее. (Первый раз живое существо, если не считать насекомых, лягушек да воробьев в раннем детстве.) Вышел он в огород. Из-под виноградника пулей выскакивает собака. В нее летит огромный земляной ком и, не попав, взрывом разбивается о столбик ограды. А собака, отскочив, дальше почему-то
— А ружье мое как, цело?
— Ружье? — Отец смущенно, как-то покаянно заулыбался, почесал темечко, видно прикидывая, говорить — нет. — Видишь, какая штука вышла. Я в охрану устроился. Ходить на работу надо вечерами, затемно. А хулиганья разве мало? Не ко мне пристанут, так, глядишь, какую-нибудь девчонку зажали. Взял, сделал из ружья обрез. У куртки, здесь вот под мышкой, петельки устроил и носил. А от нас недалеко лесосклад. Иду как-то, смотрю: люди! Что-то там около досок копошатся. Рабочим быть — поздно, ночь. Кто такие? Ясно: ворье! Машина стоит, ворота открыты. Ага, думаю, сторожа усыпили или еще что-нибудь — там совсем ветхий дед сторожил. Я через забор — раз! — перемахнул, пошел к воротам. Ворота спиной задвигаю — и на них фонарем. Помнишь, у меня трехбатареечный был. Ну, а для страха разок вверх трахнул из обреза. А фонарь-то навел, гляжу под лучом: люди-то в форме, ха-ха. Мать честная, милиция! Да врассыпную, кто упал, кто за доски… И в меня из пистолетов. Стреляют. Фонарь в сторону, сам в другую, залег, начал кричать, объяснять — не слушают. Окружают. Что делать? Вспомнил фронт, по-пластунски да перебежками… В палисаднике чьем-то отсиделся, да между роз попал, ободрался весь, а как уж обрез бросил — не заметил. Ходил после, искал, смотрел — нету, подобрал кто-то.
Сын впервые за встречу расхохотался. От всей души. Сразу отлегло от сердца, мир сделался повеселее. Верно, однако, мать говорила об отце: «Такой человек — что с ним сделаешь?». Действительно, хоть кол на голове теши.
Но не такими ли решительными и неожиданными до безрассудства действиями, отчаянными бросками, натиском приводил врага в замешательство и панику дед со своим полком?..
В доме хозяйка пригласила гостей к столу. Вся излучала радушие, получив выговор за клубнику, покаянно заулыбалась, бесконечно извинялась, не ждала, мол, Алексей Григорьевич, не готовила, ну, чем уж богаты, откушайте, выпейте с сыночком за знакомство, и сама стопочку не прочь. Но Алексей Григорьевич от супа отказался — жирный, съел тефтелинку, один пластик колбасы, приналег на яичницу, попросил что-нибудь молочное, осушил бутылку кефира. А вина лишь отхлебнул глоточек: «Сам делать — делаю, а пить — не пью». Женщина вовсе впала в умиление, хлопнула в ладоши, сцепила на груди в замок: «Ой, ой, — завздыхала, — какие вы, Алексей Григорьевич, молодцы, а у меня муж пьяница был распоследний, шоферюга, намучилась с ним. Разошлись, слава богу, уехала с дочерью от него подальше, сюда, к сыну, у них здесь с женой государственная квартира; все теперь хорошо, дом, сад, дети выросли, грамотные, но одной тоже… несладко: поговорить не с кем, тяжело управляться, да где нынче доброго человека найдешь, непьющего, хозяйственного…»
«Бабы — дуры», — не раз слышал Витька. Правда, однако, так. Ну, чего заегозила? И ничем ведь ее Алексей Григорьевич не прельщал, никаких там улыбочек, взглядов, намеков. Наоборот — в упор не замечал! А говорил, вел себя точно бы так же с любым другим человеком, с мужчиной: хотел — и рассказывал, невзирая, уместно ли, желают ли его слушать или нет. Сын всегда удивлялся и не понимал, каким образом отец, только приехав в совершенно незнакомое место, тут же находит одинокую женщину и поселяется у нее на правах хозяина. Не он — они его, видно, находят. Касательно женщин сыну довелось слышать об отце немало занятных историй, почти невероятных, если бы не был известен герой.