Некуда
Шрифт:
– Ну, ты сам можешь делать что тебе угодно, а это прошу сделать от меня. А не хочешь, я и сама пошлю на почту, – добавила она, протягивая руку к лежащим деньгам.
– Нет, зачем же ты сердишься? Я пошлю завтра же.
– Да, пожалуйста, и Лизе скажи, что это я ей посылаю. Пусть на здоровье читает. Лучше, чем стонать-то да с гусарами брындахлыстничать.
– Ну, уж ты пошла!
– Да, поехала.
– Какая ты право, Агнеса! К тебе едешь за советом, за добрым словом, а ты все ищешь, как бы уколоть, уязвить да обидеть.
Игуменья только
– Мне самому кажется, что с Лизой нужно как-то не так.
Игуменья спокойно вязала.
– Как она тебе, сестра, показалась?
– Да что ж – как мне? Надо знать, как она вам показалась? Вы для нее больше, чем я.
– Да мне кажется, она добрая девочка, только с душком.
– То есть с характером, скажи.
– Тебе она, видно, понравилась?
– Хорошая девушка: прямая и смелая.
– Это еще институтское.
– Нет, это кровное, – с некоторою, едва, впрочем, заметной гордостью возразила игуменья.
– Вот ты все толкуешь, сестра, о справедливости, а и сама тоже несправедлива. Сонечке там или Зиночке все в строку, даже гусаров. Ведь не выгонять же молодых людей.
– Молодых повес, скажи, – перебила игуменья.
– Ну, будь по-твоему, ну, повес; а все же не выгонять их из дому, когда девушки в доме. Игуменья промолчала.
– И опять, отчего же так они все повесы? Есть и очень солидные молодые люди.
– Солидные молодые люди дело делают: прежде хорошенько учатся, а потом хорошенько служат; а эти-то кое-как учились и кое-как служить норовят; лишь бы выслужиться. Повесы, да и только.
– Однако же и Гловацкий молодой тебе не понравился, а ведь он по ученой части идет.
– И по ученой части дураков разве мало? Я думаю, пожалуй, не меньше, чем где-нибудь.
– Ну, о нем, я думаю, этого нельзя сказать, – критикан большой, это точно.
– Дурак он большой: надел на себя какую-то либеральную хламиду и несет вздор, благо попал в болото, где и трясогуз – птица. Как это ты, в самом деле, опустился, Егор, что не умеешь ты различить паву по перьям. Этот балбеска Ипполит, Зина с Соней, или Лиза, это у тебя все на одном кругу вертится. Ну, ты только подумай! То вральман, которому покажи пук розог, так он и от всего отречется; Зина с Соней какие-то нылы ноющие, – кто уж их там определит: и в короб не лезут, и из короба не идут. На этот фрукт нонче у нас пора урожайная: пруд пруди людям на смех, еще их вволю останется. А Лизанька – кровь! Пойми ты: бахаревская кровь, а не Ольги Сергеевнина. Ты должен стать за Лизу. Лиза женщина, я в ней вижу нашу гордость. Мало ли что им в ней примерещится. Ты должен ее защитить от этого пиленья-то. Ведь сам знаешь, что против жару и камень треснет, а в ней – опять тебе повторяю – наша кровь, бахаревская.
– Да, я это чувствую, – приосаниваясь, говорил Егор Николаевич, – я чувствую и понимаю.
– А понимаешь, так и разумей, как должен поступать. Горяча она очень, откровенна, пряма до смешного – это пройдет. С Женей пусть почаще вместе
– Это правда, я непременно, непременно.
Бахарев стал прощаться.
– Ты сегодня разве едешь?
– Сейчас даже; человека оставлю забрать покупки да вот твои деньги на почту отправить, а сам сейчас домой. Ну, прощай, сестра, будь здорова.
– Прощай, да смотри помни о Лизе-то.
– Хорошо, хорошо.
– То-то хорошо. Скажи на ушко Ольге Сергеевне, – прибавила, смеясь, игуменья, – что если Лизу будут обижать дома, то я ее к себе в монастырь возьму. Не смейся, не смейся, а скажи. Я без шуток говорю: если увижу, что вы не хотите дать ей жить сообразно ее натуре, честное слово даю, что к себе увезу.
Глава восемнадцатая
Слово воплощается
Через день после описанного разговора Бахарева с сестрою в Мереве обедали ранее обыкновенного, и в то время, как господам подавали кушанье, у подъезда стояла легонькая бахаревская каретка, запряженная четверней небольших саврасых вяток.
За столом сидела вся семья и Юстин Помада, несколько бледный и несколько растерянный.
У Ольги Сергеевны и Зины глаза были наплаканы до опухоли век; Софи тоже была не в своей тарелке.
Одна Лиза сидела ровно и спокойно, как будто чужое лицо, до которого прямым образом нимало не касаются никакие домашние дрязги.
Егор Николаевич был тверд тою своеобычною решимостью, до которой он доходил после долгих уклонений и с которой уж зато его свернуть было невозможно, если его раз перепилили. Теперь он ел за четверых и не обращал ни на кого ни малейшего внимания.
Зина была одета в очень кокетливо сшитое дорожное холстинковое платье; все прочие были в своих обыкновенных нарядах.
Пружина безмятежного приюта действовала: Зина уезжала к мужу. Она энергически протестовала против своей высылки, еще энергичнее протестовала против этого мать ее, но всех энергичнее был Егор Николаевич. Объявив свою непреклонную волю, он ушел в кабинет, многозначительно хлопнул дверью, велел кучерам запрягать карету, а горничной девушке Зины укладывать ее вещи. Бахарев отдал эти распоряжения таким тоном, что Ольга Сергеевна только проговорила:
– Собирайся, Зиночка.
А люди стали перешептываться: