Неловкий вечер
Шрифт:
– А ты когда-нибудь хотела отправиться на ту сторону? – спрашивает Ханна.
– Нечего там смотреть, у них даже коров нет.
Я загораживаю ей обзор, встав перед ней и дергая за левую часть ее жилета, цепляю липучку и с силой нажимаю, чтобы она осталась застегнутой.
Моя сестренка делает шаг в сторону. Она собрала волосы в хвост, и при каждом движении он ободряюще стучит по ее спине. Мне очень хочется стянуть с нее резинку, чтобы она не думала, что все в этом мире возможно, и чтобы она тоже однажды не надела коньки и не исчезла.
– И ты не хочешь узнать, каково там?
– Конечно нет, тупица. Ты же знаешь, что… – я не заканчиваю предложение, но швыряю пустое ведерко в траву.
Я иду от нее прочь и считаю шаги. Когда досчитываю до четырех, Ханна опять оказывается рядом со мной. Четыре – мое любимое число.
– У них там наверняка скучно без коров, – говорит Ханна быстро.
В свете свечи не видно, что нос у нее кривой. Правый глаз косит: чтобы взглянуть прямо, ей приходится все время настраивать свой взгляд, как выдержку фотокамеры. Как бы я хотела зарядить эту камеру новой пленкой, чтобы быть уверенной, что она никогда на пропадет на той стороне. Я протягиваю Ханне руку, и она крепко хватается за нее. Ее пальцы липкие на ощупь.
– А Оббе болтает с девочкой, – говорит она.
Я оборачиваюсь. Долговязое тело брата словно вдруг понимает, как ему двигаться: он делает размашистые жесты руками и впервые за долгое время громко смеется. Потом садится на корточки у озера. Наверняка рассказывает какую-то славную историю о жабах, о наших добрых намерениях, но не о воде, которая едва-едва прогрелась на солнце, не о воде, в которой теперь плавают жабы, не о воде, в которой полтора года назад опустился на дно наш брат. Вместе с девочкой Оббе возвращается по насыпи. Через пару метров мы перестаем его видеть, они оба исчезают в темноте. Мы находим на асфальте его наполовину сгоревший фонарик. Маленькая зеленая свечка лежит неподалеку, раздавленная, как гусиный помет. Я поднимаю фонарик на лопате – нельзя оставлять его здесь вот так, после целого вечера верной службы. Вернувшись в деревню, я вешаю его на ветку узловатой ивы. Деревья стоят рядком, склонив кроны в сторону моей спальни, словно группка церковных старост, подслушивающих нас. Неожиданно я чувствую, как в кармане пальто шевелятся жабы. Я накрываю их ладонью защищающим жестом, наполовину оборачиваюсь к Ханне и говорю:
– Ничего не говори про ту сторону маме и папе, не то они еще больше расстроятся.
– Не скажу, это была глупая идея.
– Очень глупая.
В окне видны отец и мать, они сидят на диване. Со спины они выглядят как огарки свечей в наших фонариках. Мы тушим их слюной.
2
Мать все чаще ошибается с количеством еды в своей тарелке. Разложив еду, она садится и говорит: «А сверху казалось, что положила больше». Иногда я боюсь, что это наша вина, что мы съедаем ее изнутри, как один из видов пауков. Во время урока биологии учительница рассказывала, что после родов паучиха кормит свое потомство собой: маленькие голодные паучата пожирают мать целиком, не оставляя даже лапок. Они не оплакивают ее ни секунды. Точно так же, как мать всегда откладывает кусочек шницеля «кордон-блю» на край тарелки и говорит: «самое вкусное – на потом», приберегая его до конца трапезы на случай, если мы, ее потомство, еще не насытились.
Я тоже постепенно начинаю смотреть на нашу семью сверху, чтобы было не так заметно, как мало нас стало без Маттиса. Например, теперь его место за столом – это просто сиденье и спинка, на которую мой брат больше не откидывается и не качается, а отец больше не рычит: «Вернись на четыре ножки!» Никому нельзя садиться на его стул. Я подозреваю, что это на случай, если он однажды вернется: «День, когда Иисус вернется, будет таким же, как и любой другой день. Жизнь будет течь как обычно. Так же как когда Ной строил свой ковчег, люди будут работать и есть, пить и жениться. Так же как ждут Его возвращения, здесь будут ждать Маттиса», – сказал отец на похоронах. Когда Маттис вернется, я подвину его стул так близко к столу, что его грудь коснется края, чтобы он не уронил ни кусочка еды и не пропал бесследно. Со дня его смерти наши трапезы занимают пятнадцать минут. Когда большая и маленькая стрелки встают вертикально, отец встает. Он надевает черный берет и идет заниматься коровами, даже если дел никаких не осталось.
– Что на обед? – спрашивает Ханна.
– Молодая картошка с фасолью, – говорю я, сняв одну из крышек. Я вижу свое бледное лицо, отраженное в сковороде.
– Мяса нет?
– Сгорело, – шепчу я.
– Опять.
Мать хлопает меня по руке, и я отпускаю крышку. Та падает и оставляет влажный круг на скатерти.
– Не будь алчной, – говорит мать, затем закрывает глаза. Все сразу же повторяют за ней, хотя Оббе, как и я, оставляет один глаз открытым, чтобы поглядывать вокруг. Никто никогда не предупреждает, что мы сейчас будем молиться или что отец собирается возносить благодарность – нужно это чувствовать.
– Пусть наши души не привязываются к этой преходящей жизни, но следуют велению Господнему и в конце концов навеки пребудут подле Него. Аминь, – говорит отец торжественным голосом и открывает глаза. Мать наполняет наши тарелки одну за другой. Она забыла включить вытяжку, и весь дом воняет обугленными стейками, а окна запотели изнутри. Теперь никто не сможет заглянуть к нам с улицы и увидеть, что мать в такой час ходит в розовом халате. В деревне все вечно заглядывают в окна к соседям: подсматривают, как другие семьи работают, как заботятся друг о друге. Отец сидит, положив голову на руки. Целый день он держал голову высоко, но теперь, за столом, она падает вниз, словно стала слишком тяжелой. Время от времени он поднимает ее, чтобы поднести вилку ко рту, но затем вновь опускает. Легкие уколы у меня в животе становятся чувствительнее, словно протыкая в нем дырки. Никто ничего не говорит, только вилки и ножи скребут по тарелкам. Я дергаю завязки пальто. Вот бы можно было сидеть на стуле на корточках. Так надутый живот меньше болит и видно лучше. Отец думает, что мое отношение неуважительно, и тычет мне в колено вилкой, пока я не сажусь обратно на попу. Иногда на колене остаются ряды красных полосок, словно отпечатавшийся на коже подсчет дней, прожитых без Маттиса.
Вдруг Оббе наклоняется и говорит: «Знаешь, как выглядит авария в пешеходном туннеле?» Я как раз проткнула вилкой в фасолине четыре дырки – из них теперь сочится сок, а фасолина похожа на блок-флейту. Прежде чем я успеваю ответить, Оббе открывает рот. Я вижу в нем водянистое картофельное пюре с кусочками фасоли и яблочным соусом. Оно похоже на рвоту. Оббе смеется, проглатывает свою аварию. На его лбу голубая полоска. Во сне он бьется головой о край кровати. Он еще слишком молод, чтобы беспокоиться об этом. По словам отца, у детей не бывает забот, потому что заботы приходят, когда начинаешь возделывать собственную землю. Но у меня все чаще и чаще появляются новые заботы, они не дают мне спать по ночам и, кажется, только растут.
Теперь, когда мать становится худее, а ее платья – свободнее, я боюсь, что она скоро умрет и отец последует за ней. Я хожу за ними весь день, чтобы они не смогли просто взять и умереть или исчезнуть. Они всегда остаются в уголке моего глаза, как слезы по Маттису. И я никогда не выключаю ночник-глобус на тумбочке, пока не услышу храп отца и дважды скрипнувшую кровать: мать всегда поворачивается справа налево и слева направо, прежде чем находит удобное положение. Потом я лежу в свете Северного моря и жду, пока не наступит тишина. Но если они вечером идут навестить знакомых в деревне и мать пожимает плечами на мой вопрос, во сколько они вернутся, я целыми часами лежу, уставившись в потолок. Воображаю, как я буду сиротой и что скажу учителю про причину их смерти. У смерти существует топ-десять причин. Однажды я погуглила их во время перемены. Номер один – рак легких. Втайне я тоже составила список: утонуть, попасть в аварию и упасть в погреб под сараем – вот мои топ-три.
После мыслей о том, что я расскажу учительнице, и на мгновение отвлекаясь от жалости к себе, я вжимаюсь головой в подушку: я слишком взрослая, чтобы верить в зубную фею, но слишком маленькая, чтобы перестать скучать по ней. Оббе в шутку называет ее «зубной сукой», потому что однажды она взяла и перестала платить за его зубы, и все его коренные так и остались лежать под подушкой в кровавом пятне, потому что он их не ополаскивал. Если она однажды придет ко мне в гости, я ее раздавлю; тогда ей придется остаться, и я смогу пожелать себе новых родителей. У меня еще остались зубы мудрости, чтобы поменяться с ней.