Немцы
Шрифт:
«По кофе» и — закончили, сбросив деньги Хассо; тот (усилив глаза очками, которые носил редко, переживая — очки старят! и так седой! — а Хассо не собирался стареть, плавал, бегал, качался и в журналах всегда читал о продуктах, укрепляющих потенцию) словно с удивлением рассмотрел чек, сумму делил на четыре и высчитывал чаевые не умолкая; друзья двинулись разбирать плащи, привычно, как дети, подставляя руки гардеробщику. Эбергард отказался от помощи, но сунул гардеробщику денежную бумажку — тот вышел за гостями, изображая проводы, сунул бумажку в нагрудный карман и еще заглянул следом, отслоив карман большим пальцем, словно проверяя: удобно ли там денежка устроилась? Водители, также сдружившиеся за эти годы, расходились и рассаживались, хлопали дверцы, фары
— Что там у тебя? — Из четверых — старший, и вел себя так же, и всегда спрашивал в упор, неприятно, почти касаясь — нос к носу, еще больше втянув впалые щеки и подвыпучив словно воспаляющиеся от водки глаза.
— Не дает Эрну отвести первого сентября в школу. Каждый год я водил. А теперь она с уродом. Появился какой-то урод.
— Набей ему морду, — Фриц отмахнулся: это мелочи; и — рыкнул: — Сделай другие глаза! Не должен ходить с такими глазами. Ну, не сложилось с Сигилд, бывает. Треснуло и — пошли рвать друг друга до кости. А дети — волчата, они ничего не понимают, они идут по кровавым следам! Кто первый зашатается, того и начнут рвать за компанию, хоть мать, хоть отца. Стой крепко, и дочь останется с тобой!
— Спасибо, Фриц, — прошептал Эбергард, становясь мальчиком: еще слово — и потекут слезы. — Только ты… Понимаешь, любую, даже психованную нашу жизнь, безумную как-то выстраивает… даже оправдывает… присутствие хотя бы одного правильного, такого, как ты. Человека.
— Или Бога, — серьезно сказал Фриц.
— Или ребенка.
— Послушай, а что значит — Стасик Запорожный «из этих»? Из каких «этих»?
— Представления не имею. Я думал, ты знаешь.
Фриц вздохнул:
— Неудобно было спрашивать. Вот и думай теперь. Голубой, еврей или фээсбэшник? А я с ним по бизнесу связан…
У тебя звонил телефон. Эрна? — вот что сразу. Да. Почему сразу «Эрна»? Никто больше не нужен? Папа (словно торопится, или волнуется, или идет по улице, движение шумного воздуха, говорящие губы ближе-дальше или дыхание непокоя), я не смогу послезавтра встретиться с тобой (мы же договаривались! почему?), у Алечки день рождения. Вот и незачем «почему?», не втиснешь, скажи уверенно:
— Ну, хорошо, тогда до первого сентября, я за тобой заеду, — и тряс головой, и морщился от засухи, от непрозвучавших «буду ждать», «жаль, что так вышло», «целую», «давай, в другой день!», со стороны — сумасшедший (всё, отключилась, нажав нужное) и прошептал: — Сумасшедший. — И вечером дома (ты же собирался встречаться с Эрной? что значит «она не может»? ты же заранее предупредил?! вы же договаривались! ты же ее отец!) смотрел с Улрике то, что показывал телевизор, а чуял жалость: никогда у него не будет там, потом, пожилой сверстницы-жены, такой, что прожили с юности душа в душу, друг в друге, перемололи всё, перемогли, перемолили, и вот теперь хоть и ползают, да заботятся друг о друге; он пошевелился, закрепляя движением: да, такого точно у него не будет; притворится мужем Улрике, но без свадьбы, зачем свадьба? — свадьба уже была, пиджак и брюки, волосы особым образом, семья уже — была. Надо расплачиваться.
Вчера — точно четырнадцать лет, как они познакомились. Кроме жалости он (вдруг, в эти минуты! несколько раз по шестьдесят секунд!) скучал еще — по теплу, по словам Сигилд. По дому. Плохое на подлинное «сейчас», пока они смотрели с Улрике в телек, забылось, и он тосковал, словно Сигилд умерла. Но всё-таки жива. Нет, умерла. Но всё-таки жива, вон позвони — услышишь. Наверное, слишком мало времени прошло… И прямо не верится, что ничего не получилось, что их целые, настоящие годы уже становятся и станут туманным, ошибочным эпизодом (взглянул на Улрике — неродное, уродство, взглянул на стены съемной трешки — чужое), поднялся и двинулся на кухню, словно чтобы там кому-то сообщить: вот у меня появилось прошлое. Прошлое, оказывается, это развалины, смотри на взорванную электростанцию, взглядом вдоль проводов: вон там еще и вон там было напряжение — где кончилось оно? Когда начали подолгу молчать? Засыпать
Улрике нашла его и прижалась:
— Я с тобой.
— Давай, — вдруг, откуда это? но нужное, будто согласился, покоряясь, согнулся до земли и перебирал «заведем», «родим»… — Пусть у нас будет ребенок. Твой и мой.
Она молчала, словно оказавшись под водой и боясь захлебнуться, и крепче прижалась, посильней, стараясь не вздрагивать и молча, чтобы Эбергард не услышал, как расплакалась она, — за все свои годы с ним, говорившие «надежды нет», «ничего у тебя не будет, как у всех», «от чужого двора не бывает добра»; но она верила в свою любовь, отдала любви всё и любовь не обманула — всё у нее будет, как у всех, и еще лучше.
Утром первого сентября ветер повалил тополь на высоковольтную линию и сгорела подстанция «Капотня-4» — отключили свет в трех округах, Интернет, мобильную связь, встало метро, и люди поднимались и вытекали на земную поверхность, затопив дороги, не давая тронуться подогнанным со всех округов автобусам, пугавшим, да еще с перевернутыми, для подтверждения недействительности, незнакомыми, чужеземными номерами маршрутов, — и всё остановилось. Эбергард опоздал, но ехал зачем-то за дочерью — Эрну поведет в школу отец! Может быть, нет — должна его ждать Эрна! У подъезда стояла Сигилд. Но без цветов. А где?..
— Я тебя предупреждала. Эрну повез Федя.
Федя, имя существа.
— Я всё сказала Эрне. Пусть знает, что ты нас предал. Нечего ей пудрить мозги!
В мозг девочке — пару! чугунных! гвоздей! Без обмана.
— Когда ты заберешь вещи? Что молчишь? Если не заберешь вещи, я привезу тебе их в префектуру, — уже в спину; так и не смог взглянуть прямо на Сигилд, кажется, продуманно нарядилась, много белого. — Я подавала в суд на развод, вчера нас развели. Можешь получить копию решения и поставить штамп в паспорт!
Зачем-то он приказал Павлу Валентиновичу:
— К школе!
Но не пробились и долго еще тащились в префектуру через Третье кольцо и далее — из промзоны в промзону; Эбергард слушал радиопесенки, отправлял эсэмэски и поглядывал на страшные сооружения, словно просившие называть их «ректификационными колоннами», — выходит, подделала его подпись на повестке… Оспорить. Отменить. Смысл? Сигилд такая, он знал. Такая, как все.
Будто «ничего нового», так надо, не теряться, потерпел два дня и эсэмэску: «Эрна, что у тебя в выходные? Поедем в дом отдыха: аквапарк, шашлыки, лошадки!» — «Не получится, идем с классом в боулинг. В воскр с мамой к знакомым на дачу». Что за знакомые ублюдки там появились?! Какая дача?! Послал: «Жалко. Я тебя очень люблю». Ждал днем. Нет ответа. Ночью проверил: конвертик, есть! — оказалось, скоты прислали рекламу. Утром: опять нет. И нет. Это ничего. Ребенок. Он не мог прекратить, насмотреться, хоть что-то — разглядывал номер Эрны, ее цифры, жал клавишу, не давая погаснуть. Вот она. Живая где-то. Молчит. С ним молчит.
— Нужны все эсэмэски с этого номера и на этот номер. За последние две недели. Оформлен на меня, — он бросил паспорт секретарше Жанне, тощей, уродливой, огромные стекла в очках, «я стерва, и мне нравится ею быть, потому что меня никто не полюбит!». Жанна боялась Эбергарда так, что могла заплакать посреди мирного разговора про опечатки в обзоре прессы для префекта, всех остальных посылала матом.
Ночь. Это ночь. Ведь ночь? Да. Как он здесь… Но это место… Деревянные стены?.. Это дом отдыха, где они… Вот Улрике. А что? Что подбросило? Кто-то ходит? А, он вздрогнул: телефон. Посреди ночи — страшно звучит его телефон — Эбергард вскочил, боясь не застать наверняка ошибившийся голос какого-нибудь пьяного из другого часового пояса, из Владивостока, только не тишину, только не с неопределившегося. Только не «умерла мама», и следующий он. Да. Да!!!