Ненасытимость
Шрифт:
Он поклялся отцу, что сразу после экзаменов приедет в деревню, и сдержал обещание. Так он избежал разгульного празднования окончания школы. Чистым и невинным, но с ощущением дьявольских возможностей в жизни, он приехал в так называемый «дворец» — родительскую усадьбу, расположенную в предгорье неподалеку от Людзимира. Здесь-то все и началось.
Как известно, еще до школы Зипек усвоил, что он является бароном и что его отец, владелец большого пивоваренного завода, не ровня его матери, из графского рода с примесью венгерской крови. Он пережил недолгий период снобизма, не давшего ему удовлетворения: по линии матери все вроде было прекрасно — какие-то героические личности, монголы, страшная резня во времена Владислава IV, — но отцовские предки не удовлетворяли его амбиций. Поэтому движимый счастливым инстинктом, начиная уже с четвертого класса (он пошел в школу сразу в третий класс), он стал демократом и не испытывал комплекса по поводу несовершенства своей родословной. Это принесло ему авторитет, известное унижение обернулось позитивной ценностью. Он был рад этому своему открытию.
Зипек проснулся после непродолжительного послеобеденного сна. Он очнулся не только от этого сна, но и от того, который длился пять лет! От времени
В пансионе была железная дисциплина, а на каникулах — вечно не то общество, которого бы он желал! Кое-что он слышал, впрочем, от более осведомленных соучеников. Но не это было самым важным.
Стало быть, в с е н а с в е т е с у щ е с т в у е т. Констатация эта была не столь банальна, как могло показаться. Подсознательная, животная онтология, по преимуществу анимистическая, — ничто по сравнению с первым проблеском онтологии разумной, с первым общим экзистенциальным суждением. Сам факт существования не казался ему до сих пор странным. Теперь он впервые понял бездонную глубину этой проблемы. В его сознании забрезжил по-детски зачарованный, по-детски золотистый, необыкновенно просветленный неземной грустью мир лучших, невозвратимых дней самого раннего детства: дворец маминой семьи в восточной Галиции и словно раскаленное до белизны облако, в котором таилась гроза, и лягушки, квакающие в прудах возле кирпичного завода, и скрип заржавелой цепи колодца. Вспомнился ему и стишок одного из приятелей, с которым ему не разрешали играть.
О странные, тихие летние дни И полные мякоти сочной плоды, Забытый колодец в прохладной тени, А ночью безумства у тихой воды...Этот слабый стишок содержал для него выражение бесконечной и непонятной в каждом ее мгновении жизни, страшной скуки и тоски по чему-то невообразимо большому. Но только теперь он ясно понял это. Тогда же, когда Птась впервые читал ему в школьной уборной эту чепуху, ничего такого в ней не было. В свете откровений настоящего прошлое представало как иной, неизвестный доселе мир. Озарение длилось долю секунды и исчезло, вместе с воспоминанием, в таинственных дебрях подсознания. Он встал, подошел к окну и прижался лицом к стеклу.
Большое желтое зимнее солнце быстро снижалось, почти задевая раздвоенную вершину Большого Холма. Пульсирующая масса пылающего золота и меди излучала ослепительный свет. Удлинялись фиолетовые тени, а лес вблизи солнца переливался красками, то и дело меняя темный пурпур на выцветшую, потерявшую блеск зелень. Земля не была обыденностью, тем, что известно о ней и ее отношениях с миром людей, — она была планетой, видимой на расстоянии, словно в телескоп. Зубцами гор, уходящих влево, далеко за пологие склоны Большого Холма, она, казалось, склоняется к надвигающейся из межзвездного пространства «траурной» ночи. Теперь уже заметно перемещающееся солнце иногда становилось черным с зеленым отливом кружком в золотисто-красном ореоле. Внезапно оно медлительным, словно испуганным движением коснулось расколотой кровавыми остриями линии далеких лесов. Красно-черный бархат сменился темно-синим цветом, когда последний луч снопом радуги пробился через плотный массив елей. Завороженный ослепительным блеском, устремленный в бесконечность взгляд натолкнулся на отпор погруженного во мрак реального мира. Генезип почувствовал в груди тупую боль. Пролетело удивительное мгновение приобщения к тайне, из-под маски явился серый и скучный лик реальной будничности. Как провести сегодняшний вечер? Этот вопрос возникал и прежде, и Генезип так глубоко задумался, что совсем потерял ощущение времени. Он не знал, что именно это бывает иногда наивысшим счастьем.
Перед его глазами, словно наяву, встала (встала на дыбы) княгиня. Но ее образ не был отражением вчерашней реальности. Ему припомнились неприличные гравюры, увиденные в библиотеке одного из друзей отца, когда он воспользовался невниманием взрослых и заглянул в приоткрытый ящик стола. Словно на каком-то бесстыдном рисунке он видел ее фигуру, обвитую темно-рыжими волосами. Рядом кругов ее обступали зловеще хохочущие обезьяны, прогуливавшиеся с разнузданным шармом (каждая из них держала овальное зеркальце) — и это было очевидным воплощением известного рисунка концентрических колец, которые символизировали сферы жизни по степени их важности. Какое же из них самое важное — то, что в середине? Обозначились две несовпадающие точки зрения, которые определяли мучительное раздвоение. Грубо их можно было представить так: программный идеализм отца и желание испытать всю сладость запретного удовольствия, что каким-то непонятным образом было связано с матерью. Генезип прямо-таки физически ощущал это в груди и под ложечкой. Минуту назад этого не было, а теперь все прошлое, школа и детство, стало далеким неразрывным целым — негативным, поскольку не давало решения вновь возникшей, неуловимой проблемы. Тайна решения этой проблемы была для него всегда — с тех пор как он осознал ее существование — чем-то тревожным и зловещим. Нездоровое (почему, черт возьми, нездоровое?!) любопытство словно облепило его какой-то теплой, омерзительно приятной слизью. Он вздрогнул и вдруг лишь теперь вспомнил только что приснившийся сон. В бездне впившегося в него безличного в з г л я д а ему слышался чей-то голос, задающий убийственный вопрос, на который он не мог найти ответа. Он чувствовал себя так, словно не приготовился к экзамену. А голос говорил быстро и невнятно — и это была фраза из его сна: «Медувальщики скормят при виде черного беата, печного бувая». Его обхватили железные руки, и он почувствовал под ребрами щекочущую боль. Это было то самое неприятное чувство, с которым он проснулся и которому не мог дать определения. (И стоило ли все это переживать, углубляться в это, ворошить, с тем
Лишь сейчас он почти с радостью заметил н а в о з н и к ш е м в п а м я т и волосатом лице музыканта Тенгера (с которым познакомился вчера) то же самое загадочное раздвоение, которое испытывал теперь сам. Сдерживаемая сила, бьющая из глаз этого самца, создавала необыкновенное напряжение. Его слова, услышанные (и не понятые) вчера, вдруг стали ясны в целом, как нерасчлененная масса, скорее даже их общий тон. Дело было не в понимании их смысла. Двойственный смысл жизни глухо бахал под скорлупой привычных «школьных» тайн. Эту скорлупу разрывали бессмысленные фразы:
«Пускай случится все. Я все смогу постичь, победить, сгрызть и переварить: любую скуку и самое большое несчастье. Почему я так думаю? Это совсем банально, и если бы кто-нибудь давал мне подобные советы, я бы его высмеял. А сам себе я говорю это как глубочайшую истину, как самую существенную новость». Еще вчера эти слова имели бы другое, обычное значение — сегодня они казались символом новых, словно совсем в другом измерении открывающихся горизонтов. Тайна рождения и невообразимости мира при отсутствии собственного «я» были единственными светлыми точками в беспросветном потоке времени. Так все смешалось. И зачем? Ведь конец мог быть... — но об этом позднее. Еще вчера недавняя юность виделась необычайно ясно, как живое, прорастающее настоящее. Ее детальное членение не позволяло создавать эпохи, несмотря на нынешние (лишь с виду) эпохальные события. Теперь таинственной волей судьбы вся эта «великая»(?) полоса жизни отдалялась, уходила в темноту, погружалась в какую-то сферу постоянства и завершенности, приобретая тем самым неуловимое, ускользающее очарование трагически ощущаемой невозвратимости прошлого. Неспокойные, вибрирующие перемены, происходящие как бы внутри самой среды, где протекала прежняя жизнь, перемены, при которых все остается на своем месте и в то же время не совпадает с собой вчерашним, объединялись с только что вспомненным сном, который казался бессмысленным красочным сумбуром — мрачным, с выразительными внешними контурами — на равнодушном, прозрачном, сияющем пустотой экране настоящего. Молниеносное раздвижение перспективы, когда усталый взгляд вдруг видит все необыкновенно далеким, маленьким и недостижимым, а какой-нибудь один предмет сохраняет натуральную величину, причем этот факт каким-то таинственным образом не изменяет общей, легко устанавливаемой объективной пропорции частей в поле видения. (Ошибки в оценке расстояния, в определении истинной величины предметов, когда нет возможности понять расстояние с помощью осязания, изменяющего непосредственное впечатление пространственных отношений в двух измерениях. — Впрочем, это неважно.)
Генезип стал вспоминать свой сон в обратном порядке. (Сон ведь никогда не переживается непосредственно в момент его видения — о н с у щ е с т в у е т т о л ь к о и е д и н с т в е н н о к а к в о с п о м и н а н и е. Отсюда странный специфический характер его вполне заурядного содержания. Именно поэтому воспоминания, которые мы не можем точно разместить в прошлом, принимают окраску сонных фантомов.) Из таинственной глубины призрачного мира всплыл ряд событий, с виду ничтожных и незначительных, памятных не кому-либо, а ему, Генезипу, и обладающих какой-то потусторонней силой, так что, несмотря на свою ничтожность, они, казалось, отбрасывали грозную тень, полную предчувствий и укоров за отсутствующую вину, на нынешнюю минуту послеэкзаменационной беспечности и золотистого блеска зимнего солнца, гаснущего в пурпурных лесах. «Кровь», — прошептал он при виде красного цвета, и сердце его внезапно сжалось. Он увидел последнее звено совершенного злодеяния, а затем его таинственное начало, исчезающее в черной пустоте сонного небытия. «Откуда кровь, ведь во сне ее вовсе не было», — спросил он самого себя вполголоса. В этот момент погасло солнце. Лишь золотистые стрелы деревьев на склоне Большого Холма светились изломанной пилой на бледно-оранжевом небе. На землю спускался голубовато-фиолетовый сумрак, а в небе загорелась скоротечная зимняя заря, в которой зеленой искрой мерцала заходящая Венера. Фабула сна рисовалась все отчетливей, а непостижимая и невыразимая сущность его содержания растворялась в конкретности всплывших в памяти событий, оставаясь лишь намеком на какую-то другую, недосягаемую, существующую за гранью сознания жизнь.
Сон: Он шел по улице незнакомого города, напоминающего столицу и одновременно какой-то мельком виденный итальянский городишко. Неожиданно он заметил, что идет не один, что кроме обязательного во снах кузена Тольдека с ним идет какой-то незнакомый ему, высокий и плечистый детина с русой бородой. Он захотел увидеть лицо незнакомца, которое всякий раз, когда он пытался его рассмотреть, исчезало странным, хотя и естественным для сна образом. Он видел лишь его бороду, именно она характеризовала неизвестного «типа». Они вошли в маленькое кафе. Незнакомец оказался у противоположных дверей и медленным движением руки поманил к себе Генезипа. Зипек почувствовал непреодолимое желание пойти вслед за ним в следующие покои. Тольдек усмехался всезнающей иронической улыбкой, словно предвидел, что должно быть дальше и о чем якобы хорошо знал, хотя на самом деле ничего не знал и сам Генезип. Вслед за незнакомцем Генезип вошел в комнату с низким потолком, под которым висели густые клубы дыма. Пространство над ними казалось бесконечным. Незнакомец приблизился к Зипеку и обнял его с какой-то неприятной сердечностью. «Я твой брат, меня зовут Ягуарий», — прошептал он ему в самое ухо (было невыносимо щекотно). Зипек (так звали его дома) уже хотел проснуться, но удержался. Зато испытал неодолимое отвращение. Он схватил незнакомца за шею и начал изо всех сил душить его и гнуть к земле. Что-то (уже не кто-то), какая-то аморфная безжизненная масса свалилась на пол, а на нее упал Зипек. Преступление свершилось. Он знал при этом, что Тольдек видит в нем полное отсутствие раскаяния, и испытывал лишь одно сильное чувство: желание выкрутиться из затруднительного положения. Говоря Тольдеку что-то невразумительное, Зипек подошел к трупу. Теперь лицо было видно, но оно превратилось в огромный, ужасный бесформенный синяк, а на шее, возле п р о к л я т о й б о р о д ы были хорошо видны багровые полосы от стиснутых на ней пальцев. «Если меня посадят на год — выдержу, если на пять — мне конец», — подумал Зипек и вышел в третью комнату, желая попасть на улицу с другой стороны дома. Но в этой комнате было полно жандармов, и в одном из них убийца с ужасом узнал свою мать, одетую в жандармскую шинель, со стальной каской на голове. «Напиши прошение, — быстро сказала она. — Шеф выслушает тебя». С этим словами она протянула ему лист бумаги. Посредине листа курсивом была напечатана фраза, которая во сне казалась ужасной и в то же время сулящей какую-то надежду. Теперь же, с трудом извлеченная из воспоминаний, погружающихся в бездну беспамятства, она приобрела характер неуклюжей галиматьи: