Ненасытимость
Шрифт:
К н я г и н я: И вы, вы прежде всего. Ха, ха! Ах, успокоитесь, господин Бенц. Вы свалили в одну кучу Бергсона — величайшего вруна, единственного такого в истории философии, и Гуссерля, поистине гениального безумца, ошибки которого в сто раз важнее тривиальных суждений бесплодных псевдоскромников, которые боятся интроспекции в психологии и боятся признаться в том, что они вообще существуют, прикрываясь логическими значками. — [«Однако эта тварь не так уж глупа, как мне показалось, — с отчаянием подумал Бенц. — Живя с такой женщиной, можно создать единственную inamovible [67] систему, об которую каждый бы расшиб себе лоб!» На фоне переливающегося всеми красками, насыщенного интеллектом романа с княгиней напрасно прожитая жизнь промелькнула, как грязная тряпка, терзаемая хмурым осенним вихрем банального сомнения.] — Меня сейчас интересует совсем другое, и я жалею не о том, о чем вы. — Она устремила свой пророческий взгляд в теряющееся во мраке истории ядро предназначения всех народов мира. — Когда я вижу вашу польскую католическую готику — ах, если б готика могла быть православной — это было бы чудесно, — мне становится не по себе от стыда. Здесь,
67
Бессменную (фр.).
К н я з ь Б а з и л и й: Сила эта — инстинкт самосохранения народа, к которому я имею честь сейчас принадлежать. Недавно сам главнокомандующий Трепанов сказал: W kazdom russkom samom blagorodnom czelowiekie jest w glubinie niemnozko griazi i swinstwa.
К н я г и н я: Ах ты, новоявленный недопольский неокатолик: это не только у русских, это у всех так. Но раньше свинство было чем-то великим, а в нашу переходную эпоху стало мелким и жалким. Это уходящее, разлагающееся начало, для которого даже в литературе уже нет места. Но в этом свинстве, как в руде, содержится иногда немного чистого золота, которое нужно уметь добыть, выплавить и очистить. Разумеется, теперь его по крайней мере на 80% меньше, чем раньше, и другими должны быть методы добычи: скорее химические, а не физические — и этой психохимией еще владеет несколько женщин на этом свете. Сначала надо разложить на элементы, а потом синтезировать заново.
С к а м п и: Жаль, что мама не знала об этом раньше, — это давно не новость, об этом знали уже древние римляне, такое понимание приходит с возрастом.
Б е н ц: Теперь уже поздно, не только в России, но и везде. Китайцы выплавят эту руду, но с другими целями. Русский народ, как и другие народы мира, не может больше существовать в прежних формах. Но на Западе в связи с этим были созданы кое-какие ценности, а там — ничего подобного.
К н я г и н я: За исключением вас, смазочный материал механизма всего человечества! Ах, только мне кажется, что существовать в вашем стиле человечество тоже не будет: поздно — ведь сила составляющих его элементов ограничена. Это ваше человечество не может существовать, как не может быть построен 500-этажный дом из небольших кирпичей. А общественного железобетона что-то не видать — тела еще выдержат какое-то время, но мозги — нет. Тела можно сбить в сверхобщность, но сверхмозга не создашь даже ты, пан Бенц, даже, а точнее, именно при растущей специализации. Едва лишь человечество начало осознавать себя как единое целое, его уже задавила сложность основ этой жизни, из которой это сознание только и могло вырасти.
Б е н ц: Полностью согласен. А вы думаете, ваш псевдофашизм остановит это прогрессивное усложнение? Нет — все должно, вы понимаете: должно! бежать все быстрее и быстрее, потому что должно возрастать производство. Не все расы выдержали это ускорение. Лишь мы, евреи, угнетенные, но полные сил, как сжатая пружина, предназначены стать в будущем мозгом и нервной системой того сверхорганизма, который сейчас создается. В нас сконцентрируется сознание и руководство — другие станут безвольными куклами, обреченными на беспросветный труд...
К н я г и н я: Во славу вам, скрытый националист. Вся надежда на то, что и вы исчерпаете себя, и скорее это мы используем вас для наших целей. — (Это прозвучало неискренне, бессильно.)
Б е н ц: Солнце тоже когда-нибудь погаснет... — (Он не окончил этой мысли.)
К н я г и н я: Вы, логики, странные люди. Когда вы говорите не о своих значках, а о чем-нибудь другом, вы так же неточны или не совсем точны, как и всякий другой человек. И даже позволяете себе больше глупостей, покидая абсолютную сферу логики, где ваша аккуратность доходит до абсурда. А когда вас припирают к стенке, прикидываетесь скромниками, которые ничего не знают и этим гордятся. Таким образом, вы ничем не рискуете, но остаетесь бесплодными — вот в чем дело.
Бенц триумфально захохотал. Ему удалось-таки вывести из себя эту, что ни говори, сильную даму. Он был доволен тем, что овладел вниманием салона, расцветавшего, правда, в восемнадцатом веке, а сейчас доживавшего последние дни. На безрыбье и рак рыба. Генезип был стерт в порошок, его просто не существовало. Последним усилием он пытался удержать свое «я» (точнее, его последнюю «soupcon» [68] ), растекающееся омерзительной слизью. «Я» ускользало от него и покорно ползло под ноги (все еще красивые) потенциально изменившей ему любовницы. Это он знал точно, несмотря на всю свою глупость. Он только не мог понять, почему до сих пор она относилась к нему серьезно. Эта «на самом деле» взрослая персона, так умно говорящая о чем угодно с настоящими мыслителями. «Это старая, отжившая свой век баба, облезлая макака», — неискренне убеждал он себя без всякого
68
«Капельку»(фр.).
Тенгер невольно принял сторону презираемого им ныне Генезипа. Он не сумел его оседлать, его «вырвала» у него «эта», которая подчинила себе и Тенгера — разумеется, по причине скверных жизненных обстоятельств. Ах, если бы у него были деньги — тогда бы он показал... Сомнительное превосходство княгини, с такой легкостью говорящей о сложнейших общественных проблемах, казалось ему отвратительной комедией. Свое понимание всего этого давно существовало в нем в неопределенной форме — нужно было только найти соответствующие слова и высказаться. Импровизация позднее — не будет он играть тогда, когда ему прикажут. Он налил зеленого ликера из индийской конопли в бокал от вина и поднес его ко рту своей страшной, со слипшимися от пота космами башки, которая, казалось, сейчас взорвется под напором духа.
— Это потом. Сейчас я прошу играть! — властно прошипела княгиня. Но сегодня, несмотря на «ее день», этот тон не подействовал на Тенгера. Он грубо оттолкнул ее, разлив липкую жидкость на свой фрак и ковер.
— Больно ты, Путриц, прыткий — неча лакать-то, как лошадь! — пронзительно-тонким, не своим голосом крикнула вдруг Марина Мурзасихлянская.
— Я буду говорить. — Тенгер долил бокал, опрокинул его в себя одним глотком и начал пространную программную речь. — Вся ваша политика — сплошной фарс. Один Коцмолухович чего-то стоит, если покажет, на что способен, — добавил он стереотипную фразу всех жителей страны: от подвалов до устланных коврами дворцов. — Это фарс еще со времен французской революции, которая, к несчастью, до нас не дошла. Там были попытки, но не удались. Тогда еще был шанс возглавить человечество, и мы смогли бы это сделать, если бы начали тогда резать налево-направо, если б нашелся человек, который отважился бы это сделать, притом в массовом масштабе. Следствием этих недоделок стали мессианские бредни — тогда требовалось быть мессией покруче Франции. А виной всему шляхтичи-лизоблюды, сукины сыны, мать их дери. Нет ничего более ужасного, чем польская шляхта! И сколько этой погани! По мне, так во сто раз лучше евреи, и пусть Польша лучше будет еврейской, чем «шляхтицкой».
—- Браво, Тенгер, — крикнул Бенц.
— И венский конгресс был посмертным плодом никчемной политики ясновельможных панов. Начиная с французской революции и по сей день мы живем в царстве жалкой демократической лжи. В этой матке была выношена опухоль дикого, неорганизованного капитала. Этот осьминог чуть не сожрал человечество. А сегодня его единственным оплотом является наша страна — вследствие того, что мы не выступили против так называемых палачей с севера. Говорят, что и в этом заслуга Коцмолуховича, хотя тогда он был капитаном и сам бился с большевиками. Но он еще покается в этом — не бойтесь — я это предчувствую. Он еще будет пятки лизать этим желтым обезьянам и выпрашивать у них бамбук. Лишь бы не было слишком поздно. То, что сегодня творится в буфетах, дансингах, в ресторанах, в кулуарах и прочих писсуарах, — это только мелкое жульничество страстных шахматистов и значит для будущего ровно столько, сколько причитания Госпожи Княгини над недорусифицированной Польшей и недоополяченной Россией. Все так называемые «начинания», все эти «ганги», все эти якобы партийные интриги ловкачей и упрощенцев — это судороги тех, кто в последний момент жаждет нажраться жизни, зная, что близится их последний час. Я спрашиваю: во имя чего это делается? На это никто не даст искреннего ответа, потому что не знает. Идея государственности как таковой, даже корпоративно-элитно-профессиональной, не достаточна — это лишь средство для чего-то, чего уже никто не может сформулировать. Импотенция. Безыдейная, эгоистическая, отвратительная попытка из последних сил уцепиться за юбку умирающего прошлого.
— Итак, когда нас перережут, ты наконец добьешься успеха, Тенгерок, — ядовито хихикнула Ирина Всеволодовна.
— Ну и ну — не слишком ли фамильярно? Если б мои симфонии исполнялись в паршивых салонах, заполненных разной сволочью, ничего не понимающей сворой воющих псов, ты бы со мной разговаривала иначе. Ты сама воющая сука, Фимоза Трипперовна, подлюга кишечнополостная, игуменья бардачная, подарок печального пердофона, — начал он ругаться, не зная, что еще сказать.