Ненависть
Шрифт:
Церковный староста Антип Карманов колесил всю ночь по хутору, крикливо прославляя подвиг Епифана Окатова, отрекшегося от своего состояния. Тех мужиков и баб, которые ему не перечили, Антип покрывал лобзаниями, а тех, кто пытался возразить, грозил согнуть в бараний рог. Он выбил окошко в землянке вдовы Соломен Дворниковой, оглушил осиновым колом бобыля Климушку за то, что они усмотрели в поступке Епифана Окатова некий недобрый замысел.
Фешка чувствовала себя на хуторе одинокой. Организатор и секретарь хуторской комсомольской ячейки Роман Каргополов ушел с двумя комсомольцами на
Потрепанную картонную папку с делами ячейки Фешка ревниво хранила на дне своей старой корзинки, под тяжелым ржавым замком. Это было все, что осталось ей в наследство от недавно еще веселой и шумной комсомольской компании. И вот в редкие свободные, обычно непогожие вечера, когда Силантий Пикулин отпускал ее с пашни на хутор, Фешка, уединившись в амбаре, перекладывала с затаенной гордостью это нехитрое комсомольское имущество. Она долго разглядывала пожелтевшую плохую фотографию Романа и свой
потрепанный комсомольский билет. Опасаясь, как бы не разучиться читать, она подолгу сидела над старыми протоколами ячейковых собраний, твердя полушепотом давно заученные строки, написанные неуклюжим кар-гополовским почерком.
Не было у Фешки ни угла, ни родных, ни близких. Жила она обычно в избе вдовы Соломен Дворниковой, работала на поденщине. В это знойное и ветреное лето она перед молотьбой снова вернулась к старому хозяину Силантию Никулину и нанялась к нему в батрачки.
Силантий был скуп с Фешкой на слова, по-хозяйски строг и требователен, но в харчах не скупился, а по большим праздникам, после обедни, все чаще, строже и отрывистее говорил ей:
— Я тебе вот что скажу, батрачка. У меня живи, ешь, пей, да только не зевай на работе. И мой уговор помни: держи язык за зубами. Я длинноязыких терпеть не могу. Там, где тебя не спрашивают, не суйся. Замри…
И Фешка сдерживала свой порывистый, вспыльчивый нрав. Старалась молчать. Однако в свободные минуты она не могла усидеть в одиночестве, ее тянуло на мир, к людям. И если ей иногда по праздникам удавалось ускользнуть с хозяйской заимки на хутор, она воровато пробиралась на шумные и крикливые праздничные сходки. Здесь, забившись в угол, она подолгу молча просиживала вместе с ехидно помалкивающими мужиками из бедноты, которые, как и она, бог знает зачем, любили приходить в Совет и терпеливо высиживать там с утра до глубокой ночи. До одури накурившись крепкой суворовской самосадки и вдоволь намолчавшись, мужики уходили из Совета всегда почему-то взаимно озлобленными, дерзко и грубо подшучивая друг над другом.
На следующий день после шумного пира, устроенного на даровые деньги Епифана Окатова, Силантий Никулин поднял Фешку чуть свет и грозно заорал на нее:
— Так ты помнишь о нашем уговоре?! Кто тебя вчера тянул за язык? Чем тебе помешал Иннокентий Окатов?
Фешка виновато теребила огрубевшими пальцами
гнева слова, рожденные в ее сердце глухой и словно даже беспричинной ненавистью к Окатову.
Пьяный и мрачный Силантий Никулин стоял в вызывающей позе перед батрачкой, долго ждал ее ответа. Но Фешка молчала. И Силантий понял, что не дождется от нее ни слова. Он решительно бросил к ногам Фешки ее вещевую корзинку и, сатанея от нового приступа злобы, прохрипел:
— Катись к чертовой матери на все четыре стороны. Фешка, наспех натянув на босые ноги ссохшиеся,одеревеневшие от грязи сапоги и прикрыв голову косынкой, схватила корзинку и побежала с пикулинского двора к Соломее Дворниковой. Вдова встретила ее недоверчиво-презрительной усмешкой:
— Чего это тебе нигде места нет, девушка?..
— Талан мой такой, тетенька Соломея…— глухо проговорила Фешка и, уронив бедовую голову на ладони, заплакала.
— Ну, пенять не на кого. Язычок нас губит…— сказала со вздохом Соломея, намекая на вчерашнее поведение Фешки в Совете.
Фешка смолчала, утерла концом полушалка слезы и, вся внутренне сжавшись от обиды и гнева, посмотрела на Соломею большими, по-детски ясными и чистыми глазами.
Но Соломея сердито загремела самоварной трубой, отвернулась от Фешки и сухо проговорила:
— Придется тебе, голубушка, искать другую квартиру. Угла-то мне для тебя не жаль, а вот уж насчет харчей — извини. Сама знаешь, какие теперь времена…
Наступило тягостное молчание. Соломея долго возилась в кути, избегая встретиться взглядом с Фешкой. А Фешка, поникнув, долго сидела в безмолвии над корзиной, делая вид, что не может закрыть замок. Наконец глубоко вздохнув, она выпрямилась и сказала:
— Ну что ж, уйду куда-нибудь. Обузой не буду. Я все понимаю, тетенька. Прощайте. Не поминайте лихом.
— Бог простит…— сухо ответила Соломея и повернулась к ней спиной.
Фешка снова оказалась на улице. Стояло хмурое, ветреное и дождливое утро. Фешка шла вдоль переулка, сама не ведая, зачем и куда идет.
Вдруг она услышала чей-то негромкий, притворно-ласковый оклик:
— Одну минутку! Я к вам обращаюсь, гражданка Сурова.
Обернувшись, Фешка увидела Иннокентия и, похолодев, остановилась. Иннокентий шел к ней крупным, решительным шагом. Он был в новой касторовой фуражке, заломленной на висок, и выглядел еще более молодцеватым, подтянутым и картинным.
— Разрешите вас проводить? — протягивая ей руку, наигранно деликатно проговорил Иннокентий и попытался обнять девушку.
Но Фешка вдруг откинулась и со всего размаху наотмашь ударила Иннокентия по багровому виску. Она ударила его с такой силой, что он покачнулся и, едва удержавшись на ногах, все же ловко схватил слетевшую с головы фуражку.
— Какая же ты сволочь! — презрительно прищурившись, сквозь зубы проговорила Фешка. И, схватив поставленную на землю корзинку, порывистой походкой пошла от него прочь.