Необыкновенное лето (Трилогия - 2)
Шрифт:
Человеческие тени скользили по бумажным нагромождениям, появляясь и пропадая. В тишине слышалось изредка шуршание тронутого сквозняком листа бумаги. Запахи свежего клейстера, заплесневелой кожи, отсырелого коленкора, напоминая цветущий пруд, легко проносились от дверей к окнам.
Тихон Платонович, выпив неизвестного напитка, доставленного Мефодием Силычем, убрал в письменный стол кружечку и слушал своего друга.
– Что ты толкуешь о Цветухине! Он мне как близнец, я его чувствую лучше себя, - говорил Мефодий.
– Страдалец,
– Тоже в скорлупке, - вставил Парабукин.
– Признаю. Смиренномудро признаю. Ибо не горд, а только суетен. Мне не так больно. Он - гений, ему больнее. А что ему мешает? Рисовка. Принципами рисуется. Какие у актера могут быть принципы? Сыграл хорошо - вот и принцип. Не сыграл - в чем же принцип? У нас был трагик - беспардонный черт, ни одного принципа, а весь театр рыдает. В нашем деле надо животом брать. А Егор много понимать хочет.
– Сгубит он мою Аночку, - горестно вздохнул Тихон Платонович.
– О ком говоришь?
– оскорбился Мефодий.
– О Гамлете говоришь, ты, затычка! Он от актеров чистоты требует, не клубнички. Учеников поучает, чтобы у них душа, как хрусталь, пела. Я у него две недели в ногах валялся, пока он меня к себе в студию принял. Талант, говорит мне, любит две вещи чистоплотность и трезвость. Тот, говорит, кто пропивает талант, тот - вор. Он, говорит, крадет у людей то, что им дано природой, ибо дарования отпускаются на пользу всех людей в лице одной персоны. Люди, говорит, были бы в сто раз счастливее, если бы талант не перепадал бы пропойцам. Бросишь пить - приходи, играй. А так, говорит, черт с тобой. У меня молодежь, я отвечаю.
– А сам он что - на водопровод молится?
– Вот. Я у него в ногах валяюсь, а между тем отвечаю: мало ты со мной, Егор, выхлестал, что меня лишней рюмкой укоряешь? А он мне: Цветухин, мол, не пропойца. Если, говорит, я пью - я пью для радости. Пирую. Веселюсь. И понимаю, что это не всерьез, а для удовольствия и смеха. А горькую запивать - разнузданность. Да как рассердится! Это, говорит, все из гениальничанья. Все пропойцы гениальничают. Заметил, говорит, они и разговаривать не умеют без претензий. Все удивить норовят, остроумничают. Это, говорит, антихудожественно. Понимаешь - куда?
– Отбрил тебя.
– Почему - меня?
– снова обиделся Мефодий.
– Я - простой человек, вместилище жидкости. Претензий не имею никаких. Пью, как обыкновенный пролетарий.
– Это ты-то пролетарий? Отец Мефодий!
– А кто же? Я - неимущая Россия! Вот кто я. На таких, как я, отечество держится! Кариатида!
– Кари-ати-да!
– иронически перепел Парабукин.
И тут его лицо обвисло, он наскоро провел рукой по гриве и нерешительно начал приподниматься.
– Где здесь хозяин всех
– громко спросил Извеков, отворив фанерную дверцу и заглядывая в чулан.
– Товарищ секретарь, - проговорил Парабукин, и одернул куцую свою толстовку, и погладил усы с бородой, и откашлялся, не находясь, что бы еще сделать в таких нечаянных обстоятельствах.
– Ожидаем давно, - сказал он.
– Позвольте представить. Мефодий Силыч, сотрудник студии Цветухина. Так сказать, коллега моей дочери по театральному поприщу. Кариатида.
– То есть... по фамилии?
– сурово удивился Извеков.
– Более в метафорическом смысле, - сказал Мефодий, раскланиваясь с важностью.
– Вы что же, закусывали?
– на шаг отступая перед непонятным запахом, спросил Извеков (он внимательно глянул на перебитый сократовский нос Мефодия и подумал: этот, пожалуй, еще отменнее Парабукина).
– В виде перерыва между занятиями, - торопился объяснить Тихон Платонович.
– Так кое-чем. Нынче не до разносолов.
– Скажите, что у вас делается с библиотекой Дорогомилова?
Парабукин, радуясь, что одна щекотливая тема миновала, и опасаясь - не возникла бы другая, вполне, однако, успел овладеть собой и подставил гостю просиженный венский стул.
– Спасибо, не побрезговали, зашли в наш антиквариат.
– Покажите, что сюда попало из дорогомиловских книг.
– Это вам, поди, мой Павел донес? Все как есть придумал мальчишка, от своего рвения не по разуму, не по возрасту.
– Проведите меня, я хочу видеть.
Они вдвоем двинулись между бугров и куч бумажного хлама, навалом ссыпанного и образовавшего целые улицы и переулки, за которыми нельзя было окинуть глазом всего помещения. Парабукин, путеводительствуя, не переставал говорить:
– От Дорогомилова к нам ничего не поступало. А поступило от библиотеки, которой он свое добро пожертвовал. Добра-то оказалось меньше, чем мусора. Библиотека весь мусор сюда и сбагрила. Журналишки, газеты, счетоводство разное. Ничего себе сырье. Кое-что на фунтики пойдет, другое на конверт. Есть которые поплотнее листы, можно канцелярский пакет клеить. Вот, как раз, поинтересуйтесь, этот ворошок дорогомиловский. Павел разворочал, копался чего-то, негодник.
Кирилл взял сверху переплетенную тетрадь в писчий лист. Это были печатные доклады городского управления двадцатилетней давности.
– Бумажку-то ставили, а? Говард!
– сказал Парабукин, потирая в пальцах глянцевитый лист и зажмурившись.
Кирилл поднял другую тетрадь. В ней заключался отчет городского театрального комитета управе и отчет о приходе и расходе городских сумм по театру. Сезон, которому посвящались документы, был памятен: в тот год Кирилл последний раз побывал в этом театре - с Лизой, и наутро после спектакля, с неизгладимым ощущением ее соседства по креслу, был введен жандармами во двор тюрьмы.