Неопалимая купина
Шрифт:
V
И доска, и кафедра были поставлены с строгим расчетом, чтобы даже при самом малом повороте головы в сторону Мамалыге прежде всего бросалось бы в глаза обычное изображение, старательно исполненное мелом: величавый старец в блузе и коленопреклоненная фигура с круглым задом и бородой Егора Егорыча.
Дежурный Аарон Зискинд с черными, влажно блестящими глазами, усиленно одергивая куртку, перехваченную широким, спортсменским поясом без бляхи, почтительно доложил фамилии отсутствующих. Эта подчеркнутая почтительность, за которой Мамалыга хорошо видел трусливо прикрытое шутовство и издевательство, это синеватое, бескровное лицо
Он уже отметил неявившихся, а Зискинд все еще торчал у кафедры с выражением готовности к услугам.
— Ну? — мрачно буркнул Мамалыга, с ненавистью глядя на его усы.
— Стереть, Егор Егорыч? — Зискинд приятельски кивнул головой на доску.
— Что ж вы с такими вопросами лезете? Дежурный должен знать свои обязанности!..
— Сию минуту-с…
Зискинд с усиленной стремительностью ринулся к доске, несколько раз обернулся кругом, как бы разыскивая губку — хотя губка лежала на виду, — нашел, наконец, и, широко размахивая рукой в воздухе, стал стирать тщательно, медленно, по вершку. И опять стиснул Мамалыга зубы от нестерпимого зуда ярости, пронизавшего его судорожным током. Но сдержался и лишь шепнул себе: «Ну я ж тебе, пархатая тварь, покажу!» А вслух сказал:
— К следующему разу — Василий Шуйский, Московская смута до воцарения дома Романовых…
— Мно-о-го! — загудел кто-то на Камчатке.
— Шестнадцать страниц! — добавил новый голос.
— Кому много — встань! — сердито закричал Мамалыга.
Никто не встал. Лишь на Камчатке прежний голос пробасил: «Неопалимая купина!..» Мамалыга сделал вид, что не слышал, резко высморкался и стал рассказывать о Смутном времени. За спиной он чувствовал шутовское старание Зискинда, который гремел доской, шаркал ногами, кряхтел и кашлял — как будто от чрезвычайных усилий. Перед собой видел лукавые, внимательное следящие не за его рассказом, а за ним самим лица учеников. Тихменев и Сорокин — на первой парте — водили пальцами по строкам книжки, подмигивая друг другу. Это всегда обжигало Мамалыгу, как удар хлыста, — он в особую заслугу себе ставил, что в течение двадцати лет службы никогда не отступал от учебника, не погнулся ни разу под натиском модных течений, отрицавших хронологию, родословия и героическую фабулу… Но люди, сами кругло невежественные, даже плохие (ученики кололи его тем, что, кроме учебника, он ничего не знает)…
А он знал. И не раз показывал, что знал. И ныне, в заключение своего торопливого рассказа, он ясно, раздельно, в торжественно-приподнятом тоне произнес ту самую речь «о современной смуте», которую не так давно говорил на собрании «Русского монархического союза».
— Ныне мы тоже переживаем годы тяжкого испытания: когда до последней степени неурядицы и разнузданности дошла вся русская жизнь снизу доверху… когда дерзко попирается то первоначало, из которого создавалась русская государственность и в котором она всегда находила новые и неоскудеваемые силы, а именно святая православная церковь… когда пошатнулись в русском народе вера в правительство и руководящие сословия… когда надо спасать веру русскую православную, народное лицо русское, самую землю русскую…
Как и в собрании тогда, так и тут, в классе, при последних словах дрогнул его голос. И словно мгновенное дуновение прошелестело вдруг в молодой листве и упало, — прошел вдруг
— Померкла правда русская, — вдохновенно продолжал он, — пропала совесть в образованном так называемом классе, раздаются речи бесстыдные и подлые… Враги России пользуются расшатанностью переживаемого нами времени, чтобы внести еще больше смятения несбыточными обещаниями, сгущением красок в некоторых недочетах… Русский народ — народ державный в пределах собственной империи — затоптан и попран… Душен воздух, свинцовые, дымные тучи закрыли небо русской земли!.. Надвигается революционная орда с ругательствами и богохульством, с проклятиями на устах… И во главе ее отвратительные существа с крючковатыми носами и наглыми хищными глазами…
— Это кто же, Егор Егорыч?
В тишине класса лукавой змейкой скользнул этот вопрос, прозвучал ясно, четко, смешливо, а не узнать, кто бросил его, кто неожиданно перебил плавное течение заученной речи.
— Инородцы и иноверцы, — коротко и мрачно бросил в ответ Мамалыга.
— А у Дорна нос картошкой, — он не инородец? — вынырнул новый голос.
— И у вас не крючковатый… Засмеялись. И сразу стало шумно…
— Тише там! — крикнул Мамалыга.
Но класс зажужжал веселым, легкомысленным жужжанием. Перекрещивались остроты, смех вырывался. Пропало настроение слушать.
— А почему вы Толстого не любите, Егор Егорыч? Опять прежний лукавый голос. Мамалыга бросил взгляд исподлобья — хотелось угадать, кто вонзает эти мгновенные уколы. Но уже нырнул и бесследно исчез в жужжащем рое юркий голос, и с веселой наглостью смотрят большие, влажно блестящие глаза Зискинда.
— А какой вы национальности, Егор Егорыч?.. Зискинд отвернулся к Белову, но голос его — несомненно.
— Молдаванин? — раздалось с правой стороны.
— Куцый валах! — вынырнул голос слева, когда Мамалыга повернул голову направо.
— Неопалимая купина! — пробубнил голос на Камчатке.
Как искры, вспыхивали и потухали, подымались и падали эти короткие, едко-насмешливые, колющие восклицания, и как ни был искушен в способах уловления Мамалыга, они так быстро скользили и мгновенно пыряли, прятались за одинаковым веселым, охотничьим выражением сорока пар глаз, что он чувствовал себя среди них, как пышнобровая сова, которую днем кто-то выгнал из чащи леса на свет, а тут окружили воробьи, ласточки и прочая мелкая птаха…
— Н-ну… замолчать! — крикнул Мамалыга, усиленно сдерживаясь и подавляя закипающее раздражение. Он достал из бокового кармана записную книжку, — заканчивать речь о современной смуте этим разнузданным ишакам не стоило… Попробовать успокоить их другим — испытанным — способом.
Он пробежал глазами фамилии. «Зискинд? Нет. Зискинда погожу… после…» У него было достаточно выдержки и такта, чтобы подойти как бы невзначай, кротко и доброжелательно, не обнаруживая слишком явно мстительного чувства…