Неприкасаемый
Шрифт:
— Твой отец назвал нас молодежью. Я себя не чувствую молодым, а ты? Скорее самим Предвечным. Это мы теперь старики. В следующем месяце мне будет тридцать. Тридцать!
— Знаю, — заметил я. — Двадцать пятого.
Он удивленно посмотрел на меня:
— Откуда ты помнишь?
— У меня хорошая память на даты. А эта к тому же такая знаменательная.
— Что? Ах да. Понял. Ваша славная революция. Но на самом деле она была в ноябре?
— Верно. В октябре — это по юлианскому календарю.
— Ах да, по юлианскому календарю. То-то утерли нос старине Юлию.
Я поморщился; когда он вылезал с такого рода остротами, то больше всего походил на местечкового еврея.
— Во
— Как? A-а, понял. Метко, очень метко.
— Хотя, наверно, у кого-нибудь украл.
Мы зашли в тень от стены замка, и Ник снова помрачнел.
— Виктор, чем ты будешь заниматься в этой войне? — осипшим вдруг голосом спросил он. Остановился и оперся о парапет набережной. Дул холодный соленый ветер. Далеко в море на освещенном солнцем лоскутке воды, будто гоняемые ветром газетные листы, крутились и неуклюже ныряли чайки. Мне казалось, что я слышу их резкие голодные крики.
— Ты действительно думаешь, что будет война? — спросил я.
— Да. Ни капли не сомневаюсь. — Ник зашагал дальше, я — отставая на шаг. — Через три месяца, полгода… самое большее через год. Предприятиям сообщили условный сигнал о начале военных действий, хотя военное министерство и не известило об этом Чемберлена. Известно ли тебе, что они с Даладье много месяцев тайно готовили соглашение с Гитлером по вопросу о Судетах? Теперь Гитлер может поступать, как ему угодно. Знаешь, что он сказал о Чемберлене? «Мне его жаль, пускай получит свой клочок бумаги».
Я удивленно уставился на Ника.
— Откуда тебе все это известно? — рассмеялся я. — О Чемберлене, предприятиях, обо всем этом?
Ник пожал плечами.
— Говорил кое с какими людьми. Могу, если хочешь, познакомить. Они люди нашего сорта.
«Моего сорта, — подумал я, — или твоего?» Уточнять не стал.
— Ты имеешь в виду тех, что в правительстве?
Он снова пожал плечами.
— Вроде того. — Мы свернули в сторону и стали подниматься вверх по склону холма. Во время этого разговора я постепенно заливался краской. Будто мы были парой школьников и Ник, считая, что посвящает меня в тайны секса, переврал все подробности. — Все летит к чертям, разве не так? Испания похоронила мои последние надежды. Испания, а теперь эта грязная мюнхенская сделка. Мир для нашего поколения — ха! — Он остановился и, откинув со лба прядь волос, хмуро посмотрел на меня. Он старался сохранить выдержку, но даже в слабом утреннем свете было заметно, как лихорадочно блестели потемневшие глаза и от волнения дрожали губы. Я отвернулся, чтобы спрятать улыбку. — Надо что-то делать, Виктор. Многое зависит от нас.
— Хочешь сказать, от людей нашего сорта? — неожиданно выпалил я. И испугался, что он обидится — представил, как он, отводя глаза, с мрачным видом сидит в двуколке, требует немедленно отвезти его на станцию, а отец, Хетти, Энди Вильсон и даже пони осуждающе смотрят на меня. Волноваться не было необходимости — Ник не заметил иронии; самовлюбленная личность, знаю по опыту, иронии в свой адрес не замечает. Мы снова полезли в гору. Он шагал, засунув руки в карманы, глядя в землю, стиснув зубы и играя желваками.
— До сих пор я чувствовал себя ненужным, — продолжал говорить он, — растрачивал время на попойки с дорогим шампанским. Ты по крайней мере что-то сделал в своей жизни.
— Вряд ли каталог картин Виндзорского дворца собьет герра Гитлера с его пути.
Ник кивнул; было видно, что не слушал.
— Главное — взяться за дело, — поучал он, — действовать.
— Неужели
Он усмехнулся и прикусил губу — мое раздражение подстегнуло его еще больше.
— Думаешь, я нашел себе новую забаву? — с плохо скрываемым презрением процедил он. Я предпочел не отвечать. Некоторое время мы шли молча. В молочной дымке проглянуло солнце. — Между прочим, — заявил он, — у меня есть работа. Известно ли тебе, что Лео Розенштейн взял меня к себе консультантом?
Я подумал, что это, должно быть, очередной розыгрыш Лео.
— Советником? По каким вопросам?
— Ну, в основном по политическим. И по финансовым.
— Финансовым? А что ты, черт возьми, смыслишь в финансах?
Ник ответил не сразу. Из кустарника выскочил кролик и, сев на задние лапки, изумленно глядел на нас.
— Его семью беспокоит Гитлер. У них в Германии деньги и куча родственников. Он попросил меня посмотреть, как они там. Видишь ли, он узнал, что я туда еду.
— Ты? В Германию?
— Да. Разве я не упоминал? Извини. Люди, о которых я тебе говорил, попросили меня съездить.
— Зачем?
— Так… посмотреть. Почувствовать обстановку. Потом рассказать.
Я расхохотался.
— Боже мой, Бобер, — воскликнул я, — никак ты собираешься стать шпионом?
— Да, — с грустно-горделивой улыбкой, будто его приняли в бойскауты, подтвердил он. — Похоже, что так.
Непонятно, чему я удивился: в конечном счете я сам уже много лет состоял в секретной службе, хотя по другую сторону от него и людей его сорта. Интересно, что было бы, если бы я тогда ему сказал: «Ник, дорогой мой, я работаю на Москву, что ты на это скажешь?» Я повернулся и стал смотреть вниз на разыгравшиеся в заливе волны.
— Интересно, что там делают чайки?
Ник посмотрел на меня отсутствующим взглядом:
— Какие чайки?
В Майо мы не поехали. Не помню, какое оправдание я нашел для отца и Хетти и потрудился ли найти вообще. Нам обоим не терпелось вернуться в Лондон — Нику к своим шпионским делам, мне к своим. Отец обиделся. Запад для него был землей юности, не только местом, где он проводил каникулы — на скалистом островке в заливе Клу у его деда была ферма, — но и родиной его предков, таинственных первоначальных обитателей страны, возникающих из прибрежных туманов могучих О Measceoils, воинов, пиратов, фанатично преданных своим кланам, но когда пришло время, чтобы спастись от голодного мора, переменивших религию, ставших называть себя на английский лад и превратившихся в воспетых Йейтсом трудолюбивых сквайров. У меня не было желания приобщать Ника к этим легендам и тем более водить его по местам, где стояли каменные жилища моих предков с брачными ложами, на которых они появлялись на свет. Подобные вопросы мы с ним чинно замалчивали: я не заводил разговоров о его иудейском происхождении, он — о моих католических предках. Мы оба, каждый по-своему, сами выбивались в люди. Трех дней в Каррикдреме оказалось больше чем достаточно; мы уложили книги и неношеные прогулочные башмаки и сели на корабль, направлявшийся, как я теперь понял, домой. Я покидал Ирландию, отчий дом, с ощущением, что совершил пусть мелкое, но особо жестокое преступление. Всю дорогу я чувствовал на горящем затылке прячущий обиду всепрощающий взгляд отца.