Несколько печальных дней (Повести и рассказы)
Шрифт:
Но эти просьбы огорчали и даже сердили ее.
Приходя на службу в фондовый отдел Центральной библиотеки, она забывала о тяжелой ночи, и светленькая Зоя, недавно окончившая институт и стажировавшаяся в отделе фондов, говорила:
– Вы присядьте, ведь у вас ноги отекают.
– Я не жалуюсь, – улыбаясь, отвечала Александра Андреевна.
Дома она рассказывала мужу о рукописях и документах, которые разбирала на работе, – она любила эпоху семидесятых – восьмидесятых годов, ей казались драгоценными любые мелочи, касавшиеся не только Осинского, Ковальского, Халтурина, Желвакова,
Дмитрий Петрович не разделял увлечения жены. Он объяснял это увлечение тем, что она происходила из революционной семьи. Семейный альбом был заполнен фотографиями стриженых девушек со строгими лицами, в платьях с тонкими талиями, с длинными рукавами и высокими черными воротничками, длинноволосых студентов с пледами на плече. Александра Андреевна помнила их имена, их печальные, благородные, всеми забытые судьбы – тот умер в ссылке от туберкулеза, та утопилась в Енисее, та погибла, работая в Самарской губернии во время холерной эпидемии, третья сошла с ума и умерла в тюремной больнице.
Дмитрию Петровичу, инженеру-турбинщику, все эти дела казались возвышенными, но не очень нужными. Он никак не мог запомнить двойные фамилии народников – Иллич-Свитыч, Серно-Соловьевич, Петрашевский-Буташевич, Дебагорий-Мокриевич… Он запутался в обилии имен – одних Михайловых было трое: Адриан, Александр, Тимофей. Он путал чайковца Синегуба с народовольцем Лизогубом…
Он не понимал, почему жена так огорчалась, когда во время их летней поездки по Волге им встретился возле Васильсурска пароход, прежде называвшийся «Софья Перовская», а после ремонта и новой окраски переименованный в «Валерию Барсову», – ведь у Барсовой замечательный голос.
Когда– то, во время поездки в Киев, он сказал Александре Андреевне:
– Вот видишь, большущая аптека названа именем Желябова!
Она рассердилась, крикнула:
– Не аптеку, а Крещатик нужно назвать именем Желябова!
– Ну, Шурочка, это ты хватила, – сказал Дмитрий Петрович.
Ему был чужд аскетизм народовольцев, их почти религиозная одержимость.
Они ушли, их забыли новые поколения.
Дмитрий Петрович любил красивые вещи, вино, оперу, увлекался охотой. И в пожилые годы он любил надеть модный костюм, хорошо подобрать и хорошо повязать галстук.
Казалось, что Александре Андреевне, равнодушной к нарядам, дорогим вещам, эти склонности мужа должны быть неприятны.
А ей все нравилось в нем, все его слабости и увлечения. Она делилась с ним мыслями о восхищавшем ее времени, о трагической борьбе народовольцев.
И теперь, когда он лежал больной в постели, она рассказывала ему о своих огорчениях.
– Знаешь, Митя, на собрании наша стажерка Зоя, очаровательное молодое существо, раскритиковала меня – я ее перегружаю ненужной работой, связанной с семидесятыми и восьмидесятыми годами…
Слушая жену, глядя, как розовеют от волнения ее щеки, Дмитрий Петрович думал, что ведь она единственная неразрывно связана с ним мыслью, чувством, постоянной заботой; остальные, даже дочь, лишь вспоминают,
Странно делалось при мысли, что в те минуты, когда Александра Андреевна, увлекшись работой, перестает о нем думать, никто не помнит о нем, и даже самая тоненькая ниточка не связывает его с людьми во всех городах и селах, в поездах…
Он говорил об этом Александре Андреевне, и она возражала ему:
– Твои турбины, твой способ расчета прочности лопатки – все это существует. Женя к тебе очень привязана, она редко пишет, но это ничего не значит. А друзья разве забыли тебя? Из-за суматошной жизни устают очень, а вспомни, сколько внимания оказывали тебе сослуживцы, когда ты слег…
– Да, да, да, да, Саша, – отвечал он и утомленно кивал головой.
Но и она понимала, что дело тут не только в мнительности больного человека.
Конечно, друзьям его, людям уже пожилым, трудно ездить на службу в набитых автобусах и троллейбусах, у них заботы, летняя дачная страда, служебные неприятности. И все же ему больно, что старые друзья редко справлялись о нем, а посещают его не ради живого интереса и даже не ради него, а для самих себя, чтобы совесть не мучила.
Сослуживцы на первых порах, когда он заболел, привозили ему подарки: цветы, конфеты, но вскоре перестали его посещать… Движение его болезни их не интересовало, да и его перестала интересовать жизнь института.
Дочь, переехавшая после замужества в Куйбышев, раньше слала ему подробные письма, а теперь пишет лишь матери. В своем последнем письме Женя писала в постскриптуме: «Как папа, очевидно, без изменений?»
Дочь обижается на Александру Андреевну, ее сердит, что все свое время мать тратит на ненужных семидесятников и народовольцев, а теперь еще и на него, тоже забытого и ненужного.
Правда, почему Шура так привязана к нему? Может быть, это не только любовь, но и чувство долга? Ведь когда ее высылали в двадцать девятом году, он, обожавший Москву, бросил все – и любимую работу, и удобную комнату в центре, и друзей, – поехал на три года в Семипалатинск, жил в деревянном домике, служил на кирпичном заводишке.
Шура говорила: «Твои турбины, твои методы расчета живут» – и так далее. Турбин его конструкции нет, это Шура хватила, а его методом расчета прочности сейчас уже не пользуются, предложены новые.
Нельзя постоянно состоять в больных, надо либо выздороветь, либо перечислиться в умершие. Даря ему конфеты, сослуживцы как бы говорили: «Мы хотим помочь тебе преодолеть болезнь!» И когда его друг детства Афанасий Михайлович – Афонька – рассказывал об охоте, он подразумевал: «Мы еще будем с тобой, Митя, вместе ходить по лесам и болотам…» И дочь первые недели его болезни верила, что отец поправится, приедет к ней летом на Волгу, будет нянчить внука, поможет ее мужу инженерским советом и связями, десятками способов коснется граней жизни… Но время шло, а в жизни Дмитрия Петровича уж не случалось то, что бывало со здоровыми людьми, которые работали, ухаживали за хорошенькими сослуживицами, спорили на совещаниях, получали зарплату, поощрения и выговоры, танцевали на именинах у друзей, попадали под дождь, забегали, идя с работы, выпить кружку пива…