Нестор Махно
Шрифт:
Потянулось томительное, полное неясности и дурных предчувствий ожидание: где Григорьев? Что означает этот таинственный и одинокий бронепоезд в Пятихатках?
Семь вечера, восемь, девять. В девять – раньше, чем сорвалась лавина телефонных звонков, раньше, чем застучали телеграфные аппараты, – в штаб приполз страшный слух об идущих на Екатеринослав эшелонах григорьевской дивизии. Тошнотворное предчувствие засосало души штабных: измена. Срочно секретарь Каменева связался с Пятихатками. Коменданта станции почему-то уже не было на месте, говорил дежурный. Говорил вяло, но то, что сообщал он на взволнованные вопросы, было страшно:
– Проходили поезда какие-нибудь с утра?
– Проходили.
– Воинские проходили?
– Бронепоезд прошел и семнадцать эшелонов.
– Куда?
– В Екатеринослав.
– Когда?
– Последний только сейчас.
– Дайте подробности.
– Ничего не знаю.
– Где комендант?
– Не знаю.
Связь оборвалась (89, 143–144).
В
В слове Григорьева, обращенном к народу, не оставалось надежды на пощаду большевикам: «Вместо земли и воли тебе насильно навязывают коммуну, чрезвычайку и комиссаров с московской обжорки… Тобой воюют, с оружием в руках забирают твой хлеб, реквизируют скотину твою и нахально убеждают, что все это для блага народа. Труженик святой! Божий человек, посмотри на свои мозолистые руки и посмотри кругом; неправда, ложь и неправда. Ты – царь земли, ты кормилец мира, но ты же и раб, благодаря святой простоте и доброте твоей… Народ украинский, бери власть в свои руки… Да здравствует диктатура трудящегося люда!.. Долой политических спекулянтов! Долой насилие справа! Долой насилие слева! Да здравствует власть советов народа Украины!» (1,4, 204).
10 мая днем неожиданно соединиться с Григорьевым по телефону удалось Антонову-Овсеенко из Одессы. Григорьев храбрился, старался держаться твердо. Услышав голос командующего фронтом, усмехнулся: «Очень приятно, очень рад. Докладываю вам, что правительство авантюриста Раковского я считаю низложенным. Через два дня я возьму Екатеринослав, Харьков, Киев, Херсон и Николаев. Будет создан съезд Советов Украины, который нам даст правительство народное, а не правительство политических спекулянтов-авантюристов. Уважая вас, как честного революционера, сердечно прошу принять меры к предотвращению кровопролития…
– Я должен знать, что Григорьев говорит со мной.
– Это тот Григорьев, с которым вы ездили в Верблюжку…
– Правительство Украины с Раковским во главе выбрано на 3-м съезде Советов Украины. Не нужно оружия, чтобы созвать новый съезд Советов… Правительство нынешнее создано волею крестьян и рабочих…
– При помощи пулемета.
– А у вас разве их нет, чем вы будете действовать?
– На выборах их употреблять не будем.
Антонов понимал, что переубедить Григорьева нельзя; он говорил для того, чтобы выиграть время: войск для подавления мятежа не было, последняя надежда теплилась, что Григорьева уничтожат секретные сотрудники…
– Имейте твердость выслушать меня: только новый съезд Советов может дать новое правительство…
Григорьев перебил:
– Поздравляю вас. Только свободное участие всех советских партий даст нам правительство…
– Чтобы прийти к этому, не надо браться за оружие. Наше дело военных сначала отвоевать всю землю Украины и обеспечить внутреннюю свободу трудящихся…
Григорьев знал, что он смертник. Ему надоело спорить.
– Я не спорю, я только прошу, чтобы то правительство, которое так далеко стоит от народа и которое вдарилось в политическую спекуляцию, немедленно ушло от нас. И мы вместе с вами (то есть с Антоновым-Овсеенко. – В. Г.), под вашим командованием, выдержим какой угодно натиск. Народ, избавившийся от чрезвычаек и диктатуры коммунистов, воспрянет духом и пойдет вперед, не останавливаясь ни перед какими позициями врага. Вот вам, товарищ, мой ответ. Крови мы не хотим, но для того, чтобы говорить с правительством, я приказал занять Киев, Полтаву, Екатеринослав, Харьков…
Антонов сурово подчеркнул:
– Не могу допустить вашего наступления. Григорьев остался тверд:
– От наступления отказаться не могу. Прошу прислать делегацию. Думаю Екатеринослав взять без боя.
– Прощайте, ушел, – обрубил Антонов.
– Всего хорошего, – ответил Григорьев» (1, т. 4, 203–208).
На огромной территории Украины начались бои, которые продолжались более двух недель. Елисаветград несколько раз переходил из рук в руки; жестокие бои шли за Екатеринослав и Черкассы. Сил у большевиков было крайне мало. До подхода частей с фронта Екатеринослав защищали отряды коммунистической молодежи, мальчики 13–16 лет, и рабочие дружины. В Николаеве, в Черкассах, в Помощной к Григорьеву перешли красные гарнизоны. Лишь после переброски фронтовых частей в район восстания удалось переломить ситуацию: 27 мая Дыбенко отбил у григорьевцев Николаев, 29-го – Херсон. В ночь с 21 на 22 мая красный бронепоезд «Руднев» совершил неожиданный по своей дерзкой смелости налет на Александрию, где находились штаб Григорьева и стянутые для решительного боя резервы: ураганным артиллерийским и пулеметным огнем григорьевцы были рассеяны, потеряв до трех тысяч человек убитыми. С этого начался спад восстания. Подавлялось
Выхваченный из исторического контекста (что неизменно проделывается нашими историками) григорьевский мятеж предстает вспышкой нелепой, злокозненной, случайной, а сам Григорьев – просто каким-то украинским Иудой, человеком исключительного вероломства, спровоцировавшим бунт против родной, в сущности, власти тысяч крестьян, не забывших, что они крестьяне, несмотря на годы солдатчины. Но если быть честными и, напротив, вписать бунт григорьевской дивизии в контекст всего происходящего на Украине, то нам откроется абсолютная предрешенность, предопределенность этого мятежа, так давно партийными чинушами предчувствуемого и в разных местах подозреваемого. А «авантюристическая» роль самого Григорьева, упорно ему приписываемая, осмыслится как полностью фаталистическая. Он не врал, присягая Антонову-Овсеенко на верность и клянясь наступать на румын. Он тоже хотел, чтобы все кончилось для него честью и славой, его самого тошнило от дурных предчувствий неизбежности предательства. Он ведь чувствовал, как в «историческом бессознательном» – в душах десятков и сотен тысяч людей, ничего не знающих о законах, которые влекут их в коммунистическое завтра, – накапливаются злоба и возмущение против новой власти. Векторы единичных воль и раздражений соединялись, сливались в мощный, клокочущий поток; поток подхватил его, он стал голосом возмущения и злобы, полководцем ненависти; он не был вождем, он был лишь необходимым органом – командиром – того организма разрушения, которым стала его дивизия и который вовсю подпитывался извне. Он хотел справиться, совладать со своим гигантским телом ненависти, но не смог; управлять мятежом он не смог, оттого «григорьевщина» и осталась в памяти потомков какой-то кровавой блевотиной. Но и выбирать – быть или не быть восстанию – зависело не от него. Тысячи солдат его дивизии, тысячи родичей их в деревнях выбрали за него.
Дело заключалось, собственно, в том, что на Украине – в отличие от России, где большевики в 1917–1918 годах из тактических соображений воспользовались эсеровской земельной программой («земля крестьянам!»), чтобы потом протащить в деревне свою линию, – решено было не лукавить и сократить путь к коммунизму до минимума. В связи с этим произошла как бы «обратная реставрация» помещичьего землевладения: в бывших имениях и экономиях решено было создавать совхозы, замышляемые в условиях разгромленного рынка как высокопродуктивные государственные фабрики хлеба, сахарной свеклы, племенного скота. При всей внешней привлекательности этой вызревшей в Кремле идеи не учитывалась одна только малость: чтобы воплотить ее в жизнь, требовалось вновь отобрать у крестьян захваченные ими у помещиков землю, скот, инвентарь. Уравнительный передел земли отвечал убогим экономическим интересам тогдашнего крестьянства, но сколь бы ни были они убоги, это были все же не отвлеченности, а интересы, поднявшие в свое время крестьянство Украины на повсеместное восстание против немцев. Теперь ситуация повторялась – землю вновь хотели отнять. Причем чем беднее был уезд, тем больнее били правительственные меры по крестьянам, которые все еще мечтали, все еще надеялись стать хозяевами. Поэтому уже в феврале 1919 года в деревнях повсеместно начались возмущения, все усиливающиеся по мере того, как крестьяне знакомились с проводниками правительственной земельной политики – уполномоченными Наркомзема и Наркомпрода, чекистами, продотрядчиками. Все это были непонимающие, ненужные люди, абсолютно чуждые им. Когда же весной 1919-го, несмотря на полное фиаско политики комбедов, хорошо зарекомендовавшей себя в России (Украина была богаче, бедняков в деревне было меньше, а те, что были, не сразу прельстились возможностью безнаказанно грабить односельчан в пользу власти), начались принудительные хлебозаготовки, деревня ответила угрюмым сопротивлением, и скоро дело дошло до вооруженных схваток.
Задним числом конечно же партия признает потом ошибочность избранной земельной политики. Подходящие слова найдутся и у Ленина, и у Троцкого. Причем и в 1919-м, и в 1920 годах. Тактика таких признаний и украшает, собственно говоря, фасад тоталитарного режима своеобразным бюрократическим флером: товарищи, господа, смотрите – были ошибки, но мы их открыто признали, исправили. Вот решения, постановления, резолюции…
Одно из наиболее впечатляющих оправданий принадлежит Дзержинскому, который после крымской резни 1920 года, учиненной Землячкой, Пятаковым и Белой Куном, сокрушенно говорил В. Вересаеву: «Видите ли, тут была сделана очень крупная ошибка. Крым был основным гнездом белогвардейщины. И чтобы разорить это гнездо, мы послали туда товарищей с совершенно исключительными полномочиями. Но мы никак не могли думать, что они так используют эти полномочия…» (10, 30). Мы еще дойдем до Крыма и до того, что там произошло. Сейчас нам важно продраться сквозь бесчисленные «признания ошибок» и увидеть реальность, замутненную, а то и начерно замаранную самооправданиями и партийными бумажонками.