Неугасимая лампада
Шрифт:
В ту же ночь повезли нас поездом. В Москву за одни сутки доехали. Стража попалась подходящая, безо всякого безобразия, и даже на станциях кипяточком нас пользовала.
– Пейте, старцы, в полное ваше благоутробие, принимайте в нутро теплатуру, а то вы очень древни и простым манером померзнуть можете.
Доехали. В Москве нас на самоходную машину перегнали. Как она дернула, да зашумела, старцы так на гузочки и осели, крестятся, кротость царя Давида поминают.
В Москве-то мы истинную тюрьму и познали. Подлинный Содом и Гоморра. Хлад, глад и всяческая мерзость. Народы там всяческие в едину кучу смешаны и несть им различия. Теснота и смрад. Праведники купно со злодеями возлежат и во едином обличий
Отец Варнава первый преставился. Выволокли мы его за ноги из-под настила, хотели на стол положить, обмыть-обрядить, – нет! Как заорут арестанты:
– Куда падаль свою волокете? Стол поганить вздумали? Стучи дежурного!
Снесли мы покойничка в подвал, там их еще с десяточек понавалено было, и к вечеру от нас и остатних старцев увели, сказали – в больницу. Только мы их и видели.
Еще с месяц прошло. Мы уж стали подумывать: позабыли о нас. Нет, вызывают.
– Распишитесь, – и бумажку дают.
– А что же прописано-то тут, милый ты человек?
– Прописано тут: ехать вам в Соловецкие лагеря особого назначения и замаливать вам там грехи сроком по десяти лет… Понятно?
На Соловках уренчане держались обособленной группой, словно связанной в тугой сноп крепким оржаным пряслом. В общей казарме Преображенского собора твердо заняли свой угол и отстояли его от натиска шпаны, а ночью, когда хозяева “общей” – уголовники сунулись щупать добротные уренские мешки, первая пара уркаганов, воя и матерясь, покатилась по каменному полу, словно скошенная железною рукою Петра Алексеевича.
Так и потекла уренская капля в мутном соловецком потоке, не растворяясь в нем и не смешиваясь с его струями. Не было ни вражды, ни дружбы, ни сближения, ни отчужденности.
Огромная суровая фигура Петра Алексеевича разом привлекла внимание соловчан, а слух о его непомерной силе скоро стал обрастать легендами. От приехавших в одной партии с ним бутырцев узнали и необычайную историю Уренского царства. Любопытствующие тянулись к царю-то с искательной улыбочкой:
– Вашим необычайным делом очень интересуемся…
То с наглой издевкой:
– Ну, медвежье твое величество, расскажи, как ты с Лениным воевал?
И те и другие получали один и тот же ответ: молчание. Словно не видел Петр Алексеевич кружащихся возле него назойливых мошек.
Со своими говорил тоже редко и то разве лишь по надобности, коротко и грузно бросал слова, как тяжкие кули с плеч.
В конце второго месяца жизни уренчан на Соловках случилось происшествие, разом определившее место уренского царя в многоликом каторжном муравейнике.
Шпана по твердо установившемуся тюремному обычаю обокрала ночью вновь прибывших повстанцев-ингушей. Те, заметив наутро пропажу, перекликнулись хриплыми птичьими возгласами, помахали руками и застыли, сбившись в тесную кучу и вращая синеватыми белками немигающих круглых глаз.
Шпана была разочарована. Она ожидала воплей, причитаний, ругательств, словом, обычного дарового спектакля, возможности лишний раз
Сквозь тесно охватившую ингушей толпу протиснулся Ванька Пан, первый заводчик всего дела, “артист тюремной эстрады”, распевавший по вечерам гнусавым тенором похабно-сентиментальные куплеты. В руках его болтались полосатые тиковые подштанники.
– Шурум-бурум, халат покупай! – орал Ванька, подражая московским старьевщикам – нонче вечер в очко барахло пускай! Плакали твои порточки, свиное ухо, – сунул он свернутую углом штанину в лицо ближайшего ингуша.
В воздухе мелькнула цепкая коричневая рука, послышался сухой треск разорванной материи, и в руке у Ваньки осталась лишь одна сиротливо повисшая штанина.
– Ты что? “Купленное” отнимать? Ах, гад ползучий! – и уверенный в поддержке окружающих Ванька ринулся на кавказца.
Драка вспыхнула, как по команде. Ингуши, встав на нары, отбивались ногами и руками, а шпана молотила их заготовленными для такого случая выхваченными из настила досками. Соотношение сил было явно в пользу атакующих, и плохо пришлось бы ингушам, если бы в борьбу не вступила третья неожиданная сила.
Этой силой был Петр Алексеевич. Не произнеся ни слова, он, медленно и твердо ступая, подошел к ревущей и воющей, сбившейся в клубок толпе и, словно выполняя обычную повседневную работу, начал вырывать из нее и бросать на задние нары мгновенно затихавших в его руках шпанят. Серые комки рванья с подобиями человеческих лиц взлетали на воздух и шлепались на грязные доски настила. Так, вероятно, он метал тяжелые ржаные снопы на высокие скирды в родных Уренях. Через минуту лишь один он стоял перед сбившейся на нарах кучкой тоже притихших ингушей, а у его колен корчился с закрученными назад руками позеленевший от страха Ванька Пан.
– Чтобы всё забранное сейчас назад снести, а то… вот этого изломаю!
– Сдавай “товар”, братюги, – хрипел Ванька, – а то он всамделе в ящик загонит.
В наполненном за минуту до того криком и гамом соборе стояла мертвая тишина. Кое-кто из шпаны торопливо рылся в темных углах, воровато бежал к ингушам и скрывался снова, бросив на их нары рубаху, мешок, полотенце…
Петр Алексеевич выпустил Ванькины руки, и тот отполз на четвереньках, оглядываясь, как побитая собака…
В тот же день о происшествии узнали все Соловки, и оно стало переломным моментом в жизни «общей» Преображенского собора. Традиционные ограбления и избиения новоприбывших, не только допускавшиеся, но поощрявшиеся получавшей свою долю “фарта” чекистской охраной, прекратились на время пребывания там Петра Алексеевича. И не физическая сила уренского богатыря играла в этом главную роль, но подсознательно понятая шпаной мощь его духовного превосходства. Он один смог противопоставить себя множеству – массе. Если бы за ним ринулись в драку и остальные уренчане, исход ее был бы иным: сотни шпанят, несомненно, избили бы и покалечили их. Так бывало не раз.
Эпизод стал известен и начальству. Комендант Соловков Ногтев вызвал Петра Алексеевича к себе в кабинет, внимательно осмотрел его мутными, пьяными глазами обошел кругом, как около жеребца на базаре, и, сплюнув сквозь зубы, раздумчиво произнес:
– Да… кабы такой сидел, вместо Николки, пожалуй, и революции бы не было… Иди!
Когда волна острого интереса к уренскому царю спала, он всё же не затерялся в безликой соловецкой толкучке. Где бы ни находился он, вокруг него всегда было какое-то пустое место – мертвое пространство, словно какая-то незримая сила отделяла его от остальных – и от уголовников и от политиков всех видов. Это был не страх и не осознанная отчужденность, а какое-то чувство несоразмерности себя с ним, то, что заставляет говорить шепотом в пустой церкви…