Неупиваемая чаша. Повести и рассказы
Шрифт:
Не лишнее это, про пряники: это связано с моим «открытием». Чувствую, что связано, – внутренней пуповиной. Не лишнее и то, что сказал про прадеда: красавец.
Когда прадед поехал в Питер благодарить царя… «вежливость соблюсти», хоть капитан-исправник и отговаривал, – ему ставили там рогатки. Стравил на всяких «цепных» пудиков двадцать всякого товару и приложил по случаю всяких – «надо-ж-дать», «надо-до-ложить». Ж-дал и докладывал, и своего добился. Царь сказал: «какие у меня кавалергарды-то!..» Хлопнул в ладоши и показал царице. Та «ручку пожаловала». Приняла милостиво короб «особенных» – сам прадед мял! – и «с приятностью покивала». Царь велел выдать из кабинетских – «тыщу на серебро» и серебреные часы, с Орлом, – на пакетах у нас печатались. Пожаловал
Надо думать, что его выправка, рост и красота много помогли: «Все на меня глазели, особенно женский пол». Царь его расцеловал, а царица «с приятностью» сказала: «Как раз твои пряники на нашу елку». Кто-то из вышних ему так посмеялся: «На полвека опоздал! был бы при Матушке-Екатерине графом… и в великих миллионерах».
С этим связан во мне мой «исток». Я и тверяк, и москвич. Дед по матери – московский купец С-в, оптовик по красному товару. По смерти первой жены, приехал по делам в Тверь и тут приглядел вторую дочь краснотоварца-покупателя. Вот почему у меня трое сводных дядей, разного калибра, и все в Москве. Матушка бывала, девушкой, в Твери, гащивала у бабушки; там-то и встретилась с отцом, тоже красавцем-пряничником. Не нравилось деду-москвичу, что «пряничники», но покорило, что «жалованные», почетные граждане, и… «порода». Это сказалось впоследствии, когда я вступил в Москву, на отношениях с дядями, особенно с «книжным» дядей.
Я унаследовал много статей от дедов-прянишников и от матери. Это было причиной моих успехов и неудач в жизни, почти трагических. Но то, что я нес в себе от «радостей-сладостей», очень, думаю, повлияло на мой «итог». Без «пряников» я, может быть, и не приступил бы к выводам. А-а, жизнь-то!.. И как же «у-прощено»! – никакая философская система и в сравнение идти не может: из «систем» я не высосал и капельки моего крепящего молочка.
Я рос и мужал «на пряниках». Смешон? Никто не посмеется, когда проникнет, что такое «русские пряники».
Помню деда, тоже красавца, и его редко-душевный склад. Он был «идеалистом» по терминологии… но лучше упрощу: он был добрый русский человек, душевно-чистый. Правда, с изломами. Как бы его понял Пушкин! Не навязываю же себе, что в маме было от… Тани Лариной! Совершенно иной уклад, замоскворецко-купеческий, исконный, «качельный», с собаками цепными, с гвоздяными заборами, с курильницами староверов, с лестовками, гаданьями, странниками, утренями, с «мамкой», с обрядностью… с няниными сказками, с болезненной, до обмороков, стыдливостью, с предельным целомудрием… – сколько можно о сем сказать, и я непременно скажу, скажу, обязан!.. с множеством икон в доме обмоленных, почти живых, с глубочайшим чувствованием иного мира, который вот тут близко, глядит и шепчет. Помните, у Пушкина, – «скучный шепот»?.. Сколько всего этого во мне!.. Благодарю Тебя, Господи. Как это ширило мир и углубляло!.. Этот-то мир, народный, из глубин извечных, через Арину Родионовну в нашего Пушкина всосался… и не раскрылся; нечто, жизни враждебное, ревниво помешало. Сам уносясь, в восторгах, как рассказывал я моим мальчикам!.. – сотни их у меня коснулись сего «мира» и – обещали богатый плод. Милые мои, где-то вы?!.. Кой-кого я нашел в Европе – отличная иллюстрация к «итогу». Теперь, растревожив душу, чувствую, что надо же, наконец, все сказать.
Да, в маме было – пусть хотя бы чуть-чуть – от «милой Тани». И вот какое счастье: отец был удачным ей дополнением. Такого образа я не знаю в литературе нашей… – проглядели?.. Я-то не проглядел; а это самое важное, без сего мне бы и не открылось – что открылось…
II
Кажется, начал
Потому-то и пошел «от предков». И вдруг мелькнуло, будто уж и нащупал самое главное, будто уж знаю все: почему жизнь уперлась в тупик… верней – подошла к провалу и вот-вот и провалится. Не личная моя жизнь, – а она-то уж провалилась, знаю… – а жизнь всеобщая, предмет «философии Истории».
Почему-то теперь мне кажется, что я это давно предвидел, за годы еще до нашего разгрома. Собственно, не предвидел, а предощущал мигами, иногда даже на уроках вдруг вдохновенно открывалось, как, должно быть, бывает у поэтов и, несомненно, у пророков. Написалось – и вот смущен, что возвожу себя в такой ранг. Но правды-то от себя нечего скрывать: было и – есть. И потому тороплюсь занести в «Главную», как бухгалтер: в «Главной» – то, ведь, – итоги. Лично мне это, пожалуй, лишнее: списываюсь «на амортизацию». А это я потому, что мой-то урок еще не кончен, пять минут еще до звонка… и урок-то уж последний, перед роспуском на большие каникулы… Отсюда вот и мои «записки», для моих милых мальчиков: пусть почитают на досуге, для подготовки, если потребуется, к переэкзаменовкам.
Какое, однако, самомнение!.. И нисколько не самомнение, а как бы по властному инстинкту: «веленью Божию послушный». Но что мне до того, «как обо мне подумают»? – перед всеобщим провалом-то, когда уж не до?..
Итак, вперед!
Вся основа моя – от предков, от наших «пряников». И как же благостно и глубоко дедовское напутствие: «Помни, Серьга, исконное наше: «радость-сладость!» И еще крепко запомнилось, его же: «Придут черные дни уныния, гибнуть будешь… – за край Ризы Господней цапайся, – вызволит!» «За край Ризы Господней…» – где это я прочел?.. Здесь прочел, у проникновенного нашего мудреца. И… как это благостно!..
Дед, Иван Васильевич, сколько его помню, всегда был радостный, праздничный, как с виду, так и душой. После я разобрался, почему – всегда праздничный: будто он все познал и, так сказать, «стяжал Благодать». Не дерзну сравнивать с несравнимым нашим Святым, который радовался всегда, во всем. Наша семья его очень почитала, еще задолго до его прославления. Прадед Василий Иванович удостоился его видеть и принять от него благословение и укрепляющее напутствие: «Ступай, радость моя, как ступал доселе, Господь с тобой».
И мама, и мой отец, «всегда где-то витающий» (всегда говорила с улыбкой мама), казались тоже праздничными. А почему я похмурился и уже давно похмурился..? Чуткие мои мальчики меня прозвали, с первых же моих уроков, – а совсем еще зеленца, – «сумрачный добряк». А девушки… – я и в женской гимназии учил, – совсем по-Пушкински: «сумрачно-бледный», – «рыцаря» только не хватало. Не потому ли похмурился, что и тогда уже ощущал-предчувствовал «неблагополучие» и потому «опустил забрало»? Сестра Катюша, тремя годами меньше меня, часто любовно говорила: «мой грустный братик».
Ах, Катюша, Катюша… где-то ты?.. С последнего твоего письма на оберточном лоскутке, в августе 30-го года, с этим ужасным рылом в «шлеме» на пакете, все о тебе закрылось… жива ты, а?.. Непостижима твоя судьба, вся – тайна. Начинала блистать, все ждали… и?!.. Го-споди… это последнее от тебя письмо… с пятнышками твоих слезинок… все мне сказавшее!.. Эти желтые пятнышки растворили давивший камень, и я благодатно плакал забытыми слезами. Теперь не плачу. Ни слова о себе, одно только – «дай силы, Господи!..» Кое-что осветили слухи, кем-то написанные строки, уже отсюда случайные: «…там, в городе В… после увоза святителя на муки… слабенькая, больная сердцем, в сторожке при соборе, босая… собирает корочки и одежонку для совсем нищих… хоронит бездомных и безродных…» И радостно мне и горько.