Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Уже репертуар этой постоянно действовавшей труппы дает представление об ее литературной культуре и дерзновении – скромностью в выборе пьес мои земляки не отличались. Вот неполный список сыгранных ею пьес: «Ревизор» и «Женитьба», «Свои люди – сочтемся!», «Бедность не порок», слитые в один спектакль пьесы о Бальзаминове, «Доходное место», «Лес», «Таланты и поклонники», «Светит дане греет», «Царь Федор Иоаннович», «Свадьба Кречинского», «Свадьба», «Юбилей» и «На большой дороге» Чехова, «На дне», «Васса Железнова» и «Последние» Горького, «Каширская старина», «Дети Ванюшина», «Дни нашей жизни», «Лесные тайны» и «Марья Ивановна» Чирикова, «Эльга»
Диву даешься, как мало «накладок» было у перемышлян!
На роль кулачного бойца Голубя-сына из «Царя Федора Иоанновича» пригласили одного из тех крепышей, про которых говорят, что они «соплей березу перерубают». По внешним данным этот здоровила к силачу Голубю подходит как нельзя лучше. Но вот беда – память у дебютанта подгуляла и умом он был не горазд. На спектакле он вместо «Даст Бог, в Великий пост мы на Москве-реке еще с тобою встретимся на славу» сказал: «Даст Бог, мы на посте-мосте еще с тобою встретимся на славу…»
Финал «Царя Федора» был трагичен не только для царя, но и для исполнителя этой роли Юрия Николаевича Богданова.
По мнению моих родных, видевших в Федоре Москвина, Богданов для любителя играл чудесно. Костюмы для спектакля перемышляне взяли напрокат в калужском театре. «Шапка Мономаха» оказалась Юре великовата. И вот когда он в совершенном неистовстве вскричал: «Палачей! – от резкого движения его головы шапка слетела и – увы! – вместе с рыжим париком. Рыжеволосый царь Федор превратился в черноволосого Юру. Юра имел мужество поднять шапку, вынуть из нее парик напялить его, надеть шапку – и доиграть. Но зрители уже не слушали ни его, ни Годунова, ни Мстиславскую, ни Ирину – они хохотали навзрыд. Смеялись все, кроме меня. Мне было обидно за Юру, несколько лет мечтавшего сыграть Федора, и я с ненавистью смотрел на смеющиеся лица зрителей.
Мать и тетка иной раз шептали мне: «Совсем как в Художественном», «Прямо как в Художественном…». Вот почему я и в шутку, и всерьез называл наш театр «ПХАТ».
В «ПХАТе» подобрались способные артисты, но подобно тому, как артистам МХАТа при всей их даровитости были необходимы Станиславский и Немирович-Данченко, так «пхатовцы» не избавились бы от любительского тяп-ляпа, не спаялись бы, не спелись бы, их игра не отличалась бы такой искренностью и такой характерностью, не пройди они школу Софьи Иосифовны.
В 29-м году Софья Иосифовна видела в Москве «Дни Турбиных». Вернувшись в Перемышль, она обещала прийти к нам и поделиться впечатлениями. Ее рассказ о спектакле в Художественном театре длился до поздней ночи. Помимо хода пьесы, помимо идейных конфликтов, помимо душевных свойств действующих лиц, их взаимоотношений, она запомнила обстановку каждой картины, основные мизансцены и воспроизвела нам их, запомнила от слова до слова важнейшие реплики, запомнила в общих чертах монологи. Мы с мамой в этом убедились, когда несколько месяцев спустя сидели в зрительном зале Художественного театра, и подивились режиссерской памяти Софьи Иосифовны.
А материал Софье Иосифовне достался благодарный и разнообразный.
Ее дочь, Нина Борисовна, нашла верные краски и тона и для Квашни из «На дне» и для Людмилы из «Квадратуры круга». Я потом сравнил ее с мхатовской Людмилой. Toutes proportions gardees [23] ,толкование образа у Нины Борисовны было вернее,
23
Соблюдая дистанцию (франц.).
Мария Буренкова, старшая сестра обладателя колдовских сапог, сняла с Оль-Оль из «Дней нашей жизни» Леонида Андреева сентиментальный» инженюшный налет. Ее Оль-Оль была не «ангелочком», а женщиной с чистой, несмотря ни на что, душой, трезвым умом и сильным, резким характером: не покорной овечкой шла она на заклание – она сдавалась после борьбы. При таком толковании Оль-Оль явственнее ощущался трагизм дней ее жизни. И та же Буренкова создала гротескный образ Клавдии из найденовских «Детей Ванюшина», но этот ее шарж был опять-таки убедителен.
Помню, как плакал зал над судьбой Оли из «Светит да не греет» и Марьицы из «Каширской старины» – так трогала сердца своей игрой Тоня Типикина, которую я назвал бы «лирическим сопрано» нашей труппы.
В «На дне», в одном из самых ансамблевых спектаклей «ПХАТа» (на роль Барона перемышляне пригласили калужского артиста Васильева; он же играл Сверчкова-Заволжского в чириковской «Марье Ивановне»; Васильев играл бесплатно, ему только оплачивали проезд), Георгий Авксентьевич, тогда еще не заметно выбрасывавший ноги, играл Сатина, подсмотренного им в жизни. Даже я еще застал таких именно Сатиных. На малоярославецком вокзале в годы НЭПа безотлучно пребывал некий Василий Васильевич. В обносках, из которых выглядывала голая грудь, в опорках, он с каратыгинским пафосом разглагольствовал о смысле жизни, о тщете, суетности и бренности всего земного. Мать велела мне, двенадцатилетнему мальчику, дать ему денег. Даже на почтительном расстоянии чувствовалось, что во рту у него не то эскадрон ночевал, не то нагадили кошки. Пророкотав слова благодарности, Василий Васильевич обратился ко мне с наставлением:
– Молодой человек! Украшайтесь добродетелью! Самое прекрасное свойство души человеческой – сострадание. И еще дозвольте вам заметить: любите и чтите родителей ваших. Я вижу: они вас учат добру. Воздавайте же им сторицей и не сбивайтесь с пути истинного, а на меня не смотрите: я – человек, хотя и честный, но – пропащий, погибший, больной! – гремел он на весь вокзал. – Загубил я свою жизнь ни за грош, ни за понюх табаку! И теперь мне все трын-трава, все нипочем! И-эх, Калужка, не затопи мою Вазузу! Пропадай, моя телега, все четыре колеса!
Вот такого велеречивого, морализирующего и философствующего оборванца, не забытовленного, не приниженного, не снятого с котурн, каким выглядел Сатин в исполнении «художественника» Подгорного, который, разумеется, превосходил Георгия Авксентьевича силой таланта, а главное – опытностью и виртуозностью техники, играл Георгий Авксентьевич. У нас второе действие «Дна» заканчивалось не по Художественному театру, а по Горькому. В Художественном театре Лука после смерти Анны зажигает огарок и начинает читать Псалтирь. У Горького входят захмелевшие Сатин и Актер. И Георгий Авксентьевич, наполняя слова Сатина ужасом перед смертью, давал волю звучному своему голосу: «Мертвецы – не слышат! Мертвецы не чувствуют… Кричи… реви… мертвецы не слышат!..»