Неведомым богам
Шрифт:
Не дожидаясь ответа, она продолжала:
– Каламус – заострённая палочка из тростника. Она символизирует высший разум, или Творца, который записывает историю мира на табличке из первичной материи и порождает, таким образом, мир форм. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Каламус, впрочем, также означает и пальму. Пальмовая ветвь – символ единения и поощрения обмена, а потому прилежный бог-писец Тхотх, или Набу, – также покровитель торговли. Так что ты не сильно ошибался, путая перо с пальмовой ветвью, поскольку calamus scriptorius [1] и calamus rotang [2] – в сущности, одно и то же.
1
Писчее перо (лат.).
2
Ротанговая пальма (лат.).
Я освободился от её руки, отступил на пару шагов
В первый же день нашего знакомства Н. сообщила, что намерена стать археологом, а услышав о моём желании изучать древние системы письма, в том числе шумерскую и эламскую клинопись, горячо меня похвалила.
Удивительно, но, кроме меня, впоследствии Н. так и не приобрела в университете друзей, да и вообще оказалась замкнутой и сосредоточенной на занятиях. Общалась она исключительно с теми, кто составлял ей компанию в многочисленных походах и археологических экспедициях, в которые она нередко приглашала и меня, но я так ни разу и не решился покинуть город и обменять привычную обстановку квартиры на неудобства палатки.
На первых курсах мы постоянно виделись, если только Н. не уезжала в очередную экспедицию, обедали в университетской столовой, встречались в перерывах и после занятий, подолгу беседовали и обсуждали почерпнутое из лекций и книг. В отличие от меня, Н. всегда питала большую склонность не к сугубо научной, а скорее к околонаучной, почти художественной литературе, которая, по выражению Н., «мечтала и тосковала о мифе».
С течением времени Н. становилась всё более собранной и серьёзной. К моменту выпуска она заходила ко мне в основном за тем, чтобы подсунуть какой-нибудь сложный текст для перевода. Как попадали к ней все эти свитки, обрывки, кусочки глины, испещрённые подчас совершенно необычными знаками, – одному Богу известно. Я никогда не представлял себе ни круга её знакомств, ни маршрутов её путешествий. Н. рассказывала только то, во что считала нужным меня посвятить.
Окончив университет, я остался на кафедре, а Н. уехала в очередную экспедицию, и в течение пятнадцати лет о ней ничего не было слышно, так что я уже было решил, что наше общение никогда не возобновится, но она вернулась, чтобы защитить кандидатскую, которая была необходима ей для участия в очередных раскопках. Сам я к тому времени уже был доктором – узнав об этом, Н. по своему обыкновению насмешливо поздравила меня и предложила навестить нашего святого на мосту. Стояла поздняя осень, и мох, покрывавший его крест и распространившийся на одежду и исковерканное лицо, был не зелёного, но коричневато-жёлтого оттенка.
Н. совершенно не изменилась, разве что немного загорела, и на прямом и остром её носу обозначилось несколько бледных веснушек. Рассеянно пересчитывая про себя эти веснушки, я подумал, что завтра она снова уедет в такие края, куда не доберётся сигнал ни одного из устройств связи, а вернётся опять лет через пятнадцать или больше, нисколько, в отличие от меня, не изменившаяся.
Н. сообщила, что намерена совершить открытие, о котором вся предшествующая археология могла только мечтать. Я, по правде сказать, растерялся – да и кто бы не растерялся, услышав подобное! – и с осторожностью поинтересовался, что же за открытие она намерена совершить.
– Я раскопаю Ирем, город высочайших колонн, – чётко выговаривая каждое слово, ответила Н. и замолчала, ожидая моей реакции.
Решив, что она шутит, я улыбнулся, но лицо Н. сохраняло более чем серьёзное выражение. Тогда я заметил ей, что Ирем, или Ирам, никогда не существовал, что это только старинное предание и ничего больше, что не могли люди, жившие за шесть-семь тысячелетий до нашей эры, то есть задолго до середины пятого тысячелетия, – эпохи древнейших поселений в Шумере, воздвигнуть посреди пустыни тысячеметровые башни из серебра и золота, украшенные топазами и сердоликом, и не могли они разбить сады, подобные садам царицы Амитис. Более чем глупо поддаваться очарованию мифов и бросаться в колодец прошлого, – добро бы для того, чтобы разбить голову об его дно, ведь такой трагический исход для исследователя означал бы только то, что дно у этого колодца всё-таки имеется, но бросаться в бездонный колодец – вот уж поистине странная затея. На это Н. сказала только, что Генрих Шлиман, следуя «указаниям» Гомера, открыл Трою, как бы ни критиковали его профессиональные археологи и всевозможные «кабинетные учёные».
– Ирем – город высочайших колонн, – Н. сжала кулак и подняла вверх левую руку, то ли угрожая небу, то ли призывая его в свидетели. – Блистательный Ирем был возведён по приказу Шаддада, праправнука великого царя и воителя Немврода. Шаддад был величайшим властителем и мудрецом, познавшим тайны трёх миров и владевшим властью заклинать демонов пустыни. Десять тысяч сыновей было у Шаддада, и были они могущественными царями, и у каждого из них было по сто тысяч воинов, и была у Шаддада дочь по имени Нани, столь прекрасная, что ей приходилось кутаться в плотное покрывало, показываясь на людях, иначе сердца людей воспламенились бы и сгорели дотла. И звезда Венера, своенравная и гордая Инанна, говорят, прятала своё лицо, едва завидев Нани, и Солнце-Уту улыбался ей и посылал к ней своих светлых гонцов, и Нибиру, небесный охотник, грезил о ней. Но так случилось, что Нани полюбил властитель царства усопших, мрачный Иркалла, и, явившись к Шаддаду, потребовал отдать красавицу ему в жёны. Что мог поделать Шаддад? Испросил он у нетерпеливого бога семь дней на то, чтобы попрощаться с любимой дочерью, и отпустил ему Иркалла этот срок, и ни мгновением больше. Едва услышав об этом, в слезах бросилась Нани на землю и до крови раздирала ногтями прекрасные свои груди, источавшие сияние, и молила не отсылать её в подземное
Затея Н. показалась мне до того чудной, что я не нашёл ответа и молчал, отчего-то обиженный её стремлением покинуть город и спуститься в бездонный колодец, куда в незапамятные времена провалился её Ирем.
– Я уезжаю через месяц, всё уже почти готово, нас девять человек.
Уму непостижимо: она нашла ещё восьмерых, согласных отправиться вместе с ней в неизвестность.
– Будь десятым, – неожиданно добавила Н. – Когда мы найдём город, твои знания нам очень понадобятся.
Когда! Она даже не удосужилась употребить союз «если», так твёрдо была она убеждена в успехе. От этого её «когда» у меня закружилась голова, как будто я сам стоял на краю заброшенного колодца посреди пустыни и видел, как мелкие камешки сыпятся у меня из-под ног и, подпрыгивая, исчезают в чёрной глубине. Мне подумалось, что Н., увлечённо посвящающая меня в свои планы, едва ли сознаёт границы собственной личности, воображая себя одновременно всеми искателями приключений и исследователями, всеми генри роулинсонами и остенами лэйярдами, за многие поколения до неё отчаянно вгрызавшимися в земную твердь, чтобы извлечь оттуда статую какого-нибудь царя с курчавой бородой и неестественно широко распахнутыми глазами или глиняную лошадку на колёсиках, на которой катался ребёнок, живший многие тысячи лет назад. Из этого-то мечтательного неведения и происходило её «когда». В то время, как я стоял на твёрдых камнях моста и прекрасно понимал, кто я и какова моя скромная роль в череде тружеников науки, Н., стоявшая передо мной, едва ли могла точно назвать своё имя и дату рождения, потому как сущность её была такой же зыбкой, прозрачной и текучей, как река, тихо напевавшая и шептавшая под мостом. И она хотела, чтобы я присоединился к ней в её поисках!
Я только и смог, что отрицательно покачать головой. Н., надо отдать ей должное, не стала настаивать. Спустя месяц она уехала. Коллеги передали мне, что она заходила попрощаться и, не застав меня в университете (в тот день я заболел и остался дома, отменив лекции), заметно огорчилась. Случай этот позволяет мне добавить ещё один штрих к её портрету, вернее, к портрету исследователя, поскольку личные качества определяют научную деятельность и значительность открытий учёного не в меньшей, а то и в большей мере, нежели характер писателя определяет тематику и стиль его произведений, а характер художника – своеобразие его картин. В университетские годы я видел Н. расстроенной всего дважды, и оба раза её огорчение было связано с безуспешностью попыток решить какую-нибудь историческую загадку; в то же время на житейские мелочи, болезни и всё в таком роде она не обращала ни малейшего внимания. Придя попрощаться, Н. расстроилась вовсе не потому, что ей не удалось повидаться со мной, – очевидно, она хотела ещё раз попробовать уговорить меня отправиться с ней на поиски мифического города.
Через семь лет после её отъезда мне доставили почтовый пакет с иракскими штампами, подписанный таким же чётким, как её речь, похожим на чертёжный шрифт почерком Н. В растерянности смотрел я на буквы, вдавленные в мягкую коричневую бумагу так глубоко, словно писавший пользовался не шариковой ручкой, а заострённой тростниковой палочкой. Обратного адреса на пакете не было. Вскрыв его, я обнаружил около сотни фотографий, сделанных с глиняных табличек, испещрённых знаками, похожими на первый взгляд на раннешумерскую клинопись (впоследствии выяснилось, что это предварительное заключение было ошибочным).