Неверная
Шрифт:
Глеб уже был здесь, стоял в углу, опершись на гитару, что-то объяснял двум девицам с протуберанцами из волос. Увидел меня, просиял, сделал шаг навстречу. Но потом понял, что я не одна, – застыл. Досадливая усмешка, голова чуть набок. «Так-так, понимаем. Меры предосторожности, круговая оборона…»
Павел Пахомович с печалью рассматривал модернистские изыски.
Что-то изменилось в лице Глеба за те две недели, что мы не виделись. А-а, отрастил усики. Ну что ж, будет немного щекотно.
Народу собралось человек двадцать, стульев не хватило.
Невидимый электрик убавил верхний свет, включил софиты. Два прожекторных луча обшарили потолок, стены, окна. Потом поймали в перекрестье лицо выступавшего.
– Я спою новые переводы стихов замечательной американской поэтессы,
Когда он напевал свои речитативы, голос его менялся неузнаваемо. Будто из оркестра исчезали все фаготы, флейты и скрипки, оставались только труба, контрабас, барабан.
Представь себе улицу,на ней – деревья,деревьям определений нет.Представь себе слякоть —как постепеннов слякоть превращается снег.Представь себе время —его измеряешьэхом собственных шагов.Слова – как они не сказаны мимом.Шепот – как в крик превратился незримый.Страх, улетучившийся во сне.Представь бесконечную линию точек.Себя – неожиданной рифмой. Точной.Я украдкой рассматривала лица слушателей. По большей части – молодежь, мы с Павлом Пахомычем – две поседевшие вороны. В России эти мальчики и девочки успели, видимо, вкусить сладкой отравы русской рифмы и теперь, на чужбине, рыщут в поисках своего любимого наркотика – столь редкого здесь.
Двое в комнате.Зимний полдень.В природе мятою пахнет вроде.Двое в комнате.Зимняя полночь.Пианино в воде. Черно-белые волны.Представь пустую, пустую улицу.Тихий, тихий ноябрь сутулится.Представь себя опавшим листиком,который не вспомнится даже мистикам.Во мраке слова обретают вес.Мысль оползает – за коркой корка.Верхний, самый летучий срезстал молитвой-недоговоркой.В отчий, уже позабытый, домне возвращается Блудный Сын.Уходит дальше в широкую синь.Неведомая поэтесса – если только она была не мифом, созданным Глебом, не ширмой для его собственных поэтических и музыкальных опусов, – загадочная поэтесса имела, кажется, единственный критерий ценности для всего на свете: рифму. Все, что было лишено рифмы, теряло для нее смысл. Даже история.
А чем истории хвалиться?!Пустою чередой событий,имен и дат, уменьем длитьсяи помнить судьбы тех и лица,кого в свою взяла обитель.Еще хвалиться может ритмом,лишенным смысла, то есть рифмы.Бессмысленными мятежами.И ненадежными щитами.И между веками векаминепросыхавшими слезами.И Избавителями теми,которые на вид без тенисомненья или сожаленья —по сути дела же – в смущеньепредоставляли избавленьетолпе, просившей не прощеньяи не спасенья во Христе,а смерти на ЕгоКто бы ни сочинил эти вирши, они задевают меня за живое. В них есть какой-то секрет. Вернее, не секрет, а именно тайна, таинственность. Чувство движется порывисто, делает непредсказуемые зигзаги – но веришь в его искренность, веришь, что это не ради эффекта. Пишущий вслушивается в неясный зов – и пытается передать его человеческими словами. У Павла Пахомыча есть такая запись-виньетка: «Одни певцы поют, другие – выступают. Огромная разница». Глеб – с гитарой или без – всегда «поет».
И в этот раз зима была пустая.Такая, как всегда. Хотя терзалаглаза мои снежинок новых стаяи вздохи новые из горла исторгала.Как в прошлый раз, осталась волосинкадо помешательства. Уберегла картинка,случайно высунувшаяся из колоды, —цвет желтого песка, былые годы.Мы привезли Марика в эту страну девятилетним, и он быстро стал терять русский язык. Хорошенькую судьбу я себе устроила: жить в семье с двумя мужчинами, для которых русский язык – не родной. Я не могу с ними поделиться своими главными радостями и огорчениями, лингвистическими находками, синтаксическими утратами. А с Глебом и Павлом Пахомычем мы можем часами перебирать и смаковать прочитанное. Додик иногда ревнует не на шутку. «Ты больше времени проводишь с каким-нибудь Григоровичем, чем со мной. Вот однажды напьюсь для храбрости и выгоню всю толпу твоих нахальных классиков на лестницу, на улицу, в подвал».
Но с белых стен убогого квадратамне и весной мерещится утратав глазах людей на пожелтевших снимках…Боюсь – теперь исчезнет волосинка.Боюсь, терпение – несносная поклажа,когда, уйдя из времени, парим мыв безвременье. И векам, глаза страже,не удержать слезу – предвестье рифмы.Глеб читал-напевал минут сорок. Потом неожиданно прикрыл струны ладонью, встал, поклонился.
Ему похлопали.
Я хотела подойти и сказать ему, что сегодня все было очень, очень хорошо – и стихи, и исполнение. И что главное: в этих строчках всплывает что-то такое, что абсолютно не вместилось бы в обыденную речь. Они высвечивают какую-то глубинную душевную долину, как некий поэтико-рентгеновский луч. Но пока я пробиралась между спинками стульев и коленями слушателей, Глеб внезапно исчез. Просто растворился. С ним такое случалось и раньше. После выступления должен побыть один. Я его понимаю.
В комнате снова посветлело, но публика не расходилась. К нам подошла худенькая женщина в брючном костюме и пестрой косынке, повязанной как пионерский галстук. Вглядываясь в меня чуть виновато, но в то же время пытливо, она то ли спросила, то ли объявила самой себе:
– Вы – Светлана Денисьева.
– Да. А вы, простите?.. Были моей студенткой?.. У меня ужасно плохая память на лица.
– Нет, мы с вами не встречались. Я узнала вас по фотографиям.
Она улыбалась чуть снисходительно, тонкие пальцы уверенно сжимали ремешок сумки, висевшей на плече. На вид ей было лет тридцать пять. Лицо без морщин, но какое-то истончившееся.
– И где же вам попались мои фотографии? В журнале «Тайм» про меня последнее время не писали. В чьем-то семейном альбоме?
– Нет, не в альбоме. Глеб прячет их у себя в комнате, в платяном шкафу. Но не очень надежно. Мне нужно было сдать его костюм в химчистку – они и посыпались. Вы там всегда на улице, всегда одна. Покупаете булочку с сосиской, входите в автобус, звоните по телефону, раскрываете зонтик. На обороте – ваше имя и дата.
Я почувствовала, как жар заливает мне щеки, выдавливает слезы из глаз. С трудом могла пробормотать: