Невеста императора
Шрифт:
Словом, рубанул Александр Данилыч себя по ноге…
Сашенька при виде крови упала, где стояла, и ее личико, уткнувшееся в траву, сделалось почти таким же зеленым, как эта трава. Александр замер, простирая руки к отцу. Плотники-подручные, крепостные, поднимали своего барина, а он, еще не ощутив боли, потеряв всякое осознание, где он и что с ним, только глядел остановившимися глазами на ленту крови, все шире расползавшуюся по ноге.
Машу тоже замутило – был даже миг, когда она обморочно пошатнулась, однако слабость враз прошла, стоило ей увидеть, как побелело лицо отца. Сорвала кушак с платья и, рухнув на колени в ворох окровавленных стружек, стремительно перетянула отцову ногу выше раны, да с такой силою, что Александр Данилыч заохал, застонал, наконец-то ощутив боль. Но кровь почти тотчас
– Посунься, молодая! – вдруг заскрипело за спиной, а когда Маша, толком не слышавшая и не понявшая, что сие относится к ней, продолжила свое занятие, какой-то крюк вцепился в ее плечо и рванул с такой силой, что Маша села, всплеснув руками от неожиданности, а ее место возле Александра Данилыча заступила некая согбенная фигура в лохмотьях. Было в ней что-то столь зловещее, что Маша, тотчас выйдя из остолбенения, подхватилась и забежала с другой стороны лежащего почти в беспамятстве отца – да так и ахнула: неизвестное существо, в котором признать старушонку можно было не с первого и даже не со второго взгляда, неловкими, скрюченными пальцами пыталось распутать узел, завязанный Машею и останавливающий кровотечение. Более того – как только вновь заструилась алая лента, старуха не сделала ни малой попытки перевязать рану, а, подобрав с земли топор, нанесший увечье, чье лезвие было запачкано землей и мелкими стружками, приложила его к ране и забормотала:
– На море, на Окияне, на острове на Буяне стоит дом, а в том доме сидит старица, а держит она жало. Ты, старица, возьми свое жало и прииди к рабу такому-то… Имя твое каково? – той же гнусавой скороговоркою обратилась она к раненому, однако он лишь дрогнул побелевшими губами, а сказать ничего не смог. За него подал голос один из работников, мол, Меншиков Александр, сын Данилов, и старуха продолжила: – И прииди к рабу божьему Александру Данилову…
– Что ты делаешь, позволь спросить?! – воскликнула Маша, пытаясь вновь затянуть жгут, но старушка выставила руки, растопырила пальцы, как когти:
– Отойди! Не видишь? Руду-кровь заговариваю.
Понятно: кто-то из работников расстарался, покликал местную знатку [81] . Ну и грязна, о господи, ну и зловонна! Видела Маша в деревнях знахарок – от одного их присутствия больному легче становилось, ибо от них как бы исходил свет добра, желания помочь и умения совершить сие. И они всегда жалели страждущих, не мучили их без надобности – в отличие от этой жуткой карги, которая притиснула к ране грязную железину, бормоча:
81
Знахарка, колдунья (старин.).
– …вынь из раба божьего Данилы Александрова жало смертное. Заговариваю раны болючие на руках, на ногах, на голове, во лбу и в затылке, на бровях и подбородке. Будьте во веки веков на собаке черной, серой, красной, седой, рыжей, белой, сидите и вовек не сходите.
Маша так и ахнула в голос. Знавала она заговоры, слыхивала! Без них ни одно леченье не обходилось: даже когда к захворавшим детям отец приглашал немецкого лекаря от двора, матушка, Дарья Михайловна, упокой господи ее светлую душеньку, тайком приваживала деревенских знахарок, и плетение их целительных словес памятливая Машенька по сю пору не забыла. Что ж городит эта старая ведьма? Мало, что имя с отчеством отца перепутала, так еще и прочла над ним заговор от укушения бешеной собаки. А надо кровь заговаривать. И заговор следует читать не просто на остановление руды, как, скажем, при разбитом носе, а именно от раны, от пореза! Неудивительно, что рана отцова не перестает кровоточить.
– Сашка, да она же загубит батюшку! – в отчаянии крикнула брату, который с тревогою глядел на синие полукружья, уже залегшие вокруг сомкнутых век Александра Данилыча, и тот шагнул к старухе, явно намереваясь отогнать ее, но она грозно обернулась к нему, тыча сухим, коричневым от грязи пальцем:
– Изыди, глумец! [82] –
82
Бесчестный человек, не имеющий ничего святого (старин.).
– На море, на Окияне, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень Алатырь, на том камне Алатыре сидит красная девица, швея-мастерица, держит иглу булатную, вдевает нитку шелковую, рудо-желтую, зашивает раны кровавые. Заговариваю я раба божьего, Александра Данилова, от порезу. Булат, прочь отстань, а ты, кровь, течь перестань!
Бледные веки затрепетали, поднялись – и Маша тихонько охнула: глаза отца были живыми, яркими.
– Милая ты моя знатушка! – пробормотал он вполне осмысленно и даже тихонько засмеялся, мелко трясясь всем телом. – Ништо, у страха глаза велики, но дай бог все обойдется. Кровищи более, чем боли! Ан уж и нет… – Он, приподнявшись, изумленно глянул на ногу, по которой уже не струилась кровь. – Вот видишь, ты и заговорила злую руду. А теперь мне б горячего попить, а то знобко что-то!
Маша, кивнув, быстро коснулась губами его лба, покрытого холодной испариной, и резко, четко (так, что никто и заподозрить не мог, что ее душит ком в горле) принялась отдавать приказания: Александру – бежать кипятить воду и заваривать липовый цвет, Александре – готовить мягкой ветоши для перевязки, да чистое исподнее, да портки, батюшку переодеть. Работникам велено было уложить щит на ваги, чтоб сподручнее нести раненого.
Маша столь увлеклась распоряжениями, что и думать забыла про знахарку, а наткнувшись на нее, остолбенелую от такого «святотатства», просто передвинула ее в сторону, как вещь, – и была немало изумлена, когда «вещь» сия завизжала нечеловеческим голосом:
– Поди прочь, черна немочь! Черти! Сущие черти! Ну, берегись! Курица пьет, а в небо глядит!
И ушла, как пришла – никто и не глянул ей вслед: не до нее было, не до угроз.
Отец тогда поправился быстро. Вогулы принесли целебного медвежьего сала, жирного оленьего молока: Александр Данилыч выкатывал глаза, отдувался, но пил; салом смазывали рану, и через два дня отец встал и смог прийти на стройку, где, конечно, без него дело застопорилось: с Александра десятник оказался никакой! Маше тошно было вспоминать его нерешительность, несмелость, даже трусость – вон как отшатнулся от знахарки!
Про старуху Маша тоже подзабыла на время, однако порою встречалась с нею на узкой дорожке и сторонилась, потупляя глаза, не забывая первой, как учили сызмальства, прошептать слова привета старому человеку. И всегда дивилась, сколь же метко окрестил мир сию знахарку: Баламучихой. Вот уж правда что! Ее даже старушкой назвать язык не поворачивался: «карга» было самое подходящее слово. Все в ее существе сочилось злобою, и этим Баламучиха напоминала Маше незабвенную Варвару Михайловну. Однако лютость тетушкина объяснима была ее уродством; Баламучиха же ненавидела весь род человеческий оттого, что была в Березове самой старой старухой (уж никто и не помнил, каким путем, за какие такие провинности очутилась она здесь) и знала, что век скоро подойдет к исходу, в то время как остальные еще погреются под ясным солнышком. Но пуще всего непереносимы были для Баламучихи молодость и красота. Так бывает с женщинами, кои сами в свои года были красавицами, да не принесло это им счастья – вот они за беды свои и мстят молоденьким, несмышленым дурочкам, которые, веря, что старость значит мудрость, а мудрость значит доброта, напрасно ищут у злобных старух совета и понимания.