Невеста императора
Шрифт:
На монете были вычеканены два профиля: император Феодосий Второй и императрица Евдокия. Видимо, выпуск квинария был приурочен к ее паломничеству. Однако деньги путешествуют быстрее — и вот достигли Иерусалима раньше.
Но откуда?! откуда гравер мог знать, как выглядела императрица двадцать лет назад? Ибо он явно изобразил ее в пору ее юности. Как тонко был воспроизведен этот гордый взлет бровей! эта серебряная гладкость чуть приподнятых скул! И этот неповторимый профиль, которым я столько раз тайно любовался, когда она склонялась над свитком.
До меня вдруг дошло, что все эти годы я жил, не имея ни одного портрета императрицы.
Глядя на мое счастливое ошеломление, Бласт от удовольствия пританцовывал и похлопывал себя по коленям.
Шел уже седьмой месяц нашего заточения в тюремных стенах, когда судьба вдруг послала нам неожиданное облегчение: в тюрьму прислали нового начальника.
Прежний был жестокий пьяница, который не брезговал порой собственноручно пытать заключенных. Новый до таких развлечений не опускался. Его страстью были деньги. Кажется, он был откупщиком, а потом то ли проворовался, то ли разорился. И в своей новой должности пытался наверстать потерянное.
Главным источником его доходов стали взятки и вымогательство у родственников заключенных. Все, кто хотел передать своим близким какую-нибудь еду, одежду, теплое одеяло, должны были уплатить бывшему откупщику соответствующую мзду. За разрешение на свидание нужно было внести стоимость откормленной свиньи, за разрешение на визит врача — стоимость барана.
Но новый начальник не остановился на этом. Он стал отыскивать среди заключенных хороших мастеров и приспосабливать их к делу. В помещениях тюрьмы были устроены дубильня, столярная мастерская, кузница. Цены на изделия можно было держать вдвое ниже обычных, так что заказчики валили к нам толпой. Цеха ремесленников косо смотрели на новоявленного конкурента, но как-то никто не решался пожаловаться на человека, который мог когда-нибудь оказаться вершителем твоей судьбы.
Меня и еще двух-трех профессиональных писцов откупщик засадил копировать книги. И тут мы наконец начали приходить в себя. Кормить нас стали заметно лучше, наши тюфяки перенесли в отдельные чуланчики, дали одеяла, а главное — каждый день доставляли большую кадку воды для мытья. Еще бы! Ведь грязные пальцы могли бы оставить следы на дорогом папирусе и снизить стоимость товара.
Чего только не заказывали нам книголюбы Остии!
Мы переписывали то гадальные книги, то псалмы Давида, то медицинские справочники Галена и Целсуса, то гимны Пруденция, то Квинтилиановы «Поучения оратору». Попался однажды и сборник проповедей Меропия Паулинуса. Нечего и говорить, что их я переписывал с особым старанием.
Мне удалось втянуть в книжное дело и Непоциана. В грамоте он был не силен, но голос у него был ясный и приятный. Он медленно читал вслух заказанный труд, а мы превращали звучащие слова в ровные строчки и изготавливали зараз три экземпляра книги вместо одного. Два других наш тюремщик отправлял в книжные лавки и был очень доволен.
Одно было плохо: все яснее становилось, что палачи потрудились на совесть и сделали Непоциана калекой. Левое колено у него почти не сгибалось, сломанные пальцы на правой руке срослись неправильно, отбитые внутренности напоминали о себе ежедневными приступами боли. Он как-то на глазах таял, уменьшался, бледнел, усыхал. Любое физическое усилие вызывало у него испарину и одышку. Волосы быстро редели, и кожа черепа
Вина и жалость томили меня при каждом взгляде на него. Когда по вечерам я садился записывать его рассказы, он просил разрешения положить мне руку на плечо или хотя бы на ступню, говорил, что это приносит ему облегчение. Его влюбленные и молящие глаза следовали за мной повсюду. Даже диктуя заказные книги, он поминутно отрывался от строчек и взглядывал на меня так, будто читал для меня одного, будто мы были одни в комнате, одни в тюрьме, одни на всем свете.
Время от времени он решался и на прямые уговоры.
— Чего я не мог понять никогда, — начинал он, — это сочетания слов «целомудрие» и «мужчина». Каким образом кто-нибудь из нас может остаться целомудренным, если семя зреет безостановочно? Ты можешь удержать в теле мочу несколько часов, от силы — день. Но потом она прорвется. То же самое и семя. Давай какие угодно обеты перед алтарем, обещай не прикасаться к женщине, обещай не прикасаться к себе самому — ты лишь будешь сходить с ума, как недоеная корова, но рано или поздно тебя прорвет. Пусть во сне, пусть в бреду, в опьянении — но прорвет наверняка.
…У нас был культ девственниц весталок. Ибо для женщины сохранить целомудрие хотя и трудно, но возможно. Однако никто в старые добрые времена не пытался учредить культ девственных жрецов. Без помощи ножа хирурга это неосуществимо. Только христианские монахи заявляют, что они способны задавить зов плоти. Да кто им поверит!
…Когда девушка отказывает влюбленному — это мне понятно. Ей грозит позор, наказание, тяготы беременности, рождение незаконного ребенка. Тут поневоле призадумаешься… Но когда отказывает юноша — это для меня непостижимо. Особенно если это юноша добрый, отзывчивый, способный поделиться куском хлеба с голодным, последней рубашкой — с замерзающим. А тут… Ведь ему-то не грозит абсолютно ничего. Чистая жестокость — и только.
Вряд ли эти разглагольствования могли бы задеть меня, живи мы на воле. Но там, в тюрьме, страсть Непоциана была единственным живым чувством, омывавшим меня. Сострадание и страх греха разрывали меня, как две повозки разрывают осужденного.
«Вот перед тобой твой ближний — в муке и тоске. Он претерпел за тебя невыносимые страдания — а ты не можешь отплатить ему пустяком. Несколько минут физического неудобства — и ты сделаешь его счастливым».
Но другой — нет, не голос, а смутный шум в крови говорил мне «нет». Не делай. Не соглашайся. Ты утратишь что-то важное. Утратишь непоправимо. Ты никогда уже не сможешь прикоснуться к своей возлюбленной. Прикоснуться с тем радостным и безоглядным чувством, какое необходимо для полного слияния двух любящих.
Насколько легче было бы мне в те дни, если бы я верил Августину из Гиппона, а не Пелагию! Когда веришь, что вся твоя судьба предопределена еще до твоего рождения, — о чем тут тревожиться? Поступай так, поступай эдак — все это будет лишь зримым проявлением тайно предначертанной судьбы. У тебя нет свободы изменить свой жребий — значит, ты ни в чем не можешь быть виноват. Не в твоей власти погубить собственную душу или спасти.
А Непоциан тем временем угасал. Голос его делался все тоньше, руки с трудом поднимали свиток к глазам. Когда он диктовал нам стихи Виталиса о любострастии и вине, странная — не предсмертная ли? — улыбка блуждала по его губам, а голова слонялась то ли от слабости, то ли в знак согласия.