Невидимый град
Шрифт:
А. В.: —Юпитер, ты сердишься… {84}
Я (Александру Васильевичу):— Бросьте, ваш друг не заслуживает иронии! Он даже прав: сейчас с революцией церковь стала свободной, государство ее от себя отсекло. Но спор Нила с Иосифом продолжается. Подлинная Церковь — не от мира сего, и только поэтому она светит грешному миру. Но что, если она вновь соединится с государством и поставит перед собой идеал византийского земного величия? Тогда она неминуемо потеряет свою силу. Абрамов неожиданно показал себя правовернее вас: он опасается, что вы можете превратиться в князя церковного — в государственника. Это и будет последний конец православной России,
Я говорю, и мне кажется, что чем четче я выражаю свою мысль, тем более огрубляю ее, тем дальше становлюсь от ее сокровенного смысла. Я смущаюсь.
— Мы все не правы, — говорю я, — потому не правы, что хотим рассудочно построить схему своего идеала и путей его осуществления. А идеал рассудком неуловим.
Абрамов:— Ваши тонкости слушать любопытно. Но они не ко времени. Поэтому я вам повторяю: кто не с нами, тот против нас. Вы против?
Я:— Мне и самой неясно — кто за кого! Поглядите на людей, называющих себя христианами, по ним легче всего понять мою мысль. Иной атеист ближе, чем они, к Богу. И первый — это вы. Не делайте зверского лица — я это утверждаю! Сейчас я вам прочту стихи одного подобного вам «атеиста».
Значит — опять темно и понуро сердце возьму, слезами окапав, нести, как собака, которая в конуру несет перерезанную поездом лапу. Я думал — ты всесильный божище, а ты недоучка, крохотный божик. Видишь, я нагибаюсь, из-за голенища достаю сапожный ножик. Крылатые прохвосты! Жмитесь в раю! Ерошьте перышки в испуганной тряске! Я тебя, пропахнувшего ладаном, раскрою отсюда и до Аляски! Пустите! Меня не остановите, вру я, в праве ли, но я не могу быть спокойней. Смотрите — звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней! Эй, вы, Небо! Снимите шляпу! Я иду! Глухо. Вселенная спит, положив на лапу с клещами звезд огромное ухо {85} .У Маяковского весь космос — как одно огромное ухо. Разве вы через этот образ не видите, что Маяковский спорит с живым Творцом? Маяковский не стал бы тратить себя на борьбу с химерой. В это мгновение он верует (знает), одновременно отрицая.
По Маяковскому можно увидать еще одно особенное наше русское свойство — целиком отдаваться нравственной идее, бросаться в нее, как в костер. Другие народы мира постарше, они уже поостыли и, конечно, расчетливее тратят себя на общее дело. Вот почему, может быть, и революцию мы за нихсовершаем…
Абрамов: —По правде говоря, нам действительно нечего было терять! Посмотрите на моего бывшего друга Александра Васильевича: что у него? одни книжки. И те он сожжет, когда пойдет в попы. Но это — между прочим. Скажите мне о другом: зачем ваш бог строит с такими сложностями свою вселенную («недоучка», «крохотный божик»)?
Я:— Ничего, Абрамов, я не обижаюсь, мне стало с вами уже не трудно… Вы на Бога смотрите, как на верховного администратора или
Абрамов:— Допускаю на минуту, что вы правы: мы, русские, имеем особое нравственное призвание в мировой истории. Тем более подвиг нашего времени один: это делание общественной справедливости. Значит, надо торопиться делать эту справедливость, простую и понятную всем. За это мы, революционеры, и взялись. Ни капли времени терять не будем, и тогда ваш же бог нас погладит по головке. А вы, на что вы себя обрекли? охранять стены пустых храмов, камни, обряды и догматы на потребу старух и кучки бывших интеллигентов?
Я:— Вы правы, храмы будут разрушены, я с детства предчувствую это! Все будет разрушено! На что Владимир Соловьев был поборником церковной организации, ее вселенского торжества на Земле, а и он говорил, умирая, своему другу Сергею Трубецкому: «Магистраль всеобщей истории пришла к концу… кончено все. Христианства нет, идей не больше, чем в эпоху Троянской войны…»
Разрушение как возмездие за грехи церкви уже совершается на наших глазах. Никогда, вероятно, не осуществятся, не станут видимы в массе людской наши идеалы. Мне что-то запрещает теперь произносить перед скептиком имя Божье вслух. Мне неловко бывает смотреть на священника в его облачении среди неверующей толпы. Кончится мир или начнется по-новому, но вера теперь должна стать нашей тайной, явными — наши дела. Только дела и могут убедить.
А. В.:— Вы говорите об этом с таким оттенком, словно радуетесь предстоящему разрушению и торопите его. Но если все-таки останется жизнь на Земле и не сохранится видимой церкви, где хранить сокровища мысли, накопленные поколениями?
Я:— В мысли. Смысл невозможно уничтожить {87} . Он сохранится в естественной поэзии, во врожденном чувстве прекрасного, этом необъяснимом свойстве нашей души. Люди выйдут из борьбы голыми, и красота будет их первая одежда. Она и просвечивает сквозь преступную историю человечества. Вот о чем, может быть, и думал Достоевский, когда говорил, что «красота спасет мир». Поэзия — это дрожжи в мировой истории: самая минимальная доля в общем составе, но без дрожжей не получится хлеба.
Абрамов:— Ваши церковники вас бы сожгли на костре, родись вы немного пораньше. Но он еще, может быть, вас и сожжет, — говорит Абрамов, указывая на Александра Васильевича. — Прощайте! — Они прощаются за руку, не выдерживают, обнимаются.
Тот наш спор был, конечно, короче и проще. Воспроизвести его с точностью через полвека — невыполнимая задача, но я свела в единство многие наши думы и слова, всплывшие в памяти, и нигде не вышла за пределы правды тех лет.
До сих пор, спустя несколько десятков лет, мне снится иногда, будто я поднимаюсь по мраморным лестницам, отраженная в зеркалах, прохожу по торжественным дворцовым залам, среди обтянутых шелком стен, и все это великолепие — мой дом. Именно так вскоре и случилось со мной, и это был не сон, а самая жизненная правда. Такое странное было время, что я, с одной стороны, человек, выключенный из общего потока жизни, уцепившийся за край громадной вращающейся сферы, чтобы не оторваться, не провалиться в бездну, с другой — оказалась вечной для всех времен Золушкой, не ведающей, что сказочный поворот судьбы ожидает ее через мгновенье. Каким-то непонятным образом все вокруг именно так и происходило, и ты на самом деле не знал, где окажешься завтра, то ли в тюрьме, то ли в чужом прекрасном дворце.