Невидимый огонь
Шрифт:
Но вдоль розовой полосы скользит тень, и, закрыв собой свет, у косяка застывает темная фигура. Это может быть только Алиса, которая стоит и слушает, бодрствует ли еще Марианна или уже задремала, тогда надо выключить это радио и дверь закрыть, чтобы не потревожить. И Марианне хочется позвать — пусть войдет, но потом она думает: ну позовет, а что дальше, ведь сказать ей особенно нечего, пожаловаться разве на сердце. Но чем может помочь Алиса, если даже самый расхороший доктор нового ей не вставит и ни валидол, ни корвалол, ни капли большого облегчения не дают. Что же в силах сделать бедная Алиса: сказать доброе слово, чаю принести, подоткнуть одеяло, когда у самой небось будильник поставлен опять на четыре? Пусть себе идет девочка отдыхать и не ломает зря голову, пусть ложится и спит, мало, что ль, она набегалась, да и завтра ведь работа — не гулянка.
И дверь затворяется, и светлая полоса гаснет, и мужчина больше не поет про сладкий, на диво крепкий сон Марианны, и лишь тонкие пальцы грибного дождя тихонько шуршат,
Так думает Марианна, да и что же еще делать в одиночестве в вечерней тьме, когда сна ни в одном глазу и слышны только шелест мороси по окну и еще перебои собственного сердца? Поразмыслить над чем-то, пораздумать, на что в молодые годы, когда вертишься как белка в колесе, не хватает времени, когда стоит приклонить голову к подушке, и уже десятый сон видишь…
Но, может быть, от стариков сон бежит потому, что уже близко, уже рукой подать до вечного успокоения, когда каждый сможет отдыхать вдоволь, сколько влезет, и наверстать все, что когда-то ему было недодано? Ведь сколько ей может быть отпущено — лет десять еще, пять? Иные живут до ста, ну, это не про нее писано, с таким сердцем до ста не протянешь, да и к чему, только себе мученье и другим в тягость. Но одного ей хотелось бы — повидать Петера. Не так уж и много она хочет и просит — только увидеть, и больше ничего, ни подарков не надо ей, ни денег, хватает и того, что зарабатывает Алиса, и у самой пенсия, и корова, сыты, обуты и одеты, есть крыша над головой — чего же еще? Грешно было бы жаловаться, ныть и гоняться за не знай какими сладкими коврижками. Но у каждого, наверно, есть что-то такое, к чему он тянется всеми помыслами, и у каждого это что-то свое. Одна, у которой на шее целая орава детей, только о том и мечтает что о свободной минутке, когда можно перевести дух, ведь нету мочи, нет больше сил слушать этот ор и визг, и латать штаны и носки больше невмоготу, а другая, бесплодная, напротив, об одном лишь тужит с утра до ночи — о наследнике, ради которого готова трудиться не покладая рук, из кожи вон лезть и надрываться. Одному загорится иметь какую-то вещь, да так, что он и ночью с боку на бок ворочается, а другого и золотой цепью не привяжешь, не удержишь ни богатством, ни силой, а не сможет вырваться из силков, так ногу себе перегрызет — лишь бы уйти. Да спроси еще — куда, и лучше ли хоть там, куда он рвется очертя голову; а душа влечет, зовет — туда, туда… Но разве не то же со зверями и с птицами? Одного можно приручить, так что с руки ест, тогда как другой все в лес смотрит или в небо глядит, бьется о клетку или о загородку, пока не вырвется или не зачахнет…
Так размышляет Марианна, и, куда бы ее мысль ни обратилась, она вновь и вновь возвращается к Петеру и ходит вокруг него кругами, как вокруг маяка чайки. А дождик между тем набирает силу, и постепенно крепчает и ветер, — время от времени слышно, как тукают и барабанят по стеклу капли. И сквозь этот стук и барабанную дробь Марианна начинает различать и нечто другое — она слышит, как где-то звонит колокол не колокол, теленькая на высоких нотах и долетая из-за речки сквозь серую пелену грибного дождя.
«Неужто сегодня кого хоронят?» — удивляется она, но потом спохватывается: нет, в такой поздний час на кладбищенском холме не могут хоронить, зарывать в землю. Колокол звонит сам по себе — динь-дон, как по покойнику…
Жесткая, словно в стальной перчатке, рука сжимает и стискивает сердце Марианны так, что не дыхнуть. Вот-вот, кажется, замрет и остановится, вот-вот замолкнет и…
— Алиса! — немо шевеля губами, шепчет Марианна,
Нет, не замерло, не смолкло, не остановилось — сердце оправляется и снова бьется, и Алиса ничего не слышит — ни беззвучного зова, ни колокольного звона. Оно и хорошо. Чем может помочь Алиса — Алиса, девочка?.. Пусть ее спит, пусть отдыхает, завтра не выходной, работы завтра целый воз. И слышь — не смолк ли этот звонарь? Да, смолк, не бренчит, не теленькает, только капли дождя шуршат, тарахтят, барабанят тонюсенькими пальцами…
Но нет, не спит и Алиса, только радио в изголовье тахты привернула тихо-тихо, еле слышно. Алиса еще не в том возрасте, чтобы ложиться спать
Так думает Алиса, открывая книгу, потом вынимает закладку и пробегает глазами страницу. Тут или не тут? Читала или еще не читала ну это вот место?..
«— Будем пить «Мери»? — спросила она, держа бокал кончиками тонких, с красными ногтями, пальцев.
— Какую «Мери»? — полюбопытствовал я.
— «Кровавую», дорогой, — ответила она, грациозным движением поглаживая свои длинные желтые волосы, и, повернув ко мне красивое кукольное личико, продолжала: — Это великолепный коктейль — водка, томатный сок, перец и соль, — сказала она, изящно сложив свои яркие чувственные губы. Мне казалось, что она пробовала на вкус каждое слово. Я смотрел только на ее губы, слабо понимая, что она говорит. — Ты совсем не слушаешь, дорогой, — сказала она.
Я усмехнулся.
— Прекрасно, девочка, — сказал я. — Давай кончим «ОС», а вечером у тебя будем пить «Мери».
— Это будет чудесно. Мы сможем пить всю ночь.
Она склонила голову мне на плечо.
— И любить друг друга, — прибавил я.
— Да, дорогой, — ответила она и снова поднесла бокал к своим коралловым губам. — Выпьем, дорогой…
Оркестр играл блюз».
«Интересно, что такое — блюз? — думает Алиса. — Раз играют, не иначе какая-то музыка…»
Блю-уз…
Алиса никогда не бывала в кафе, где бы исполняли блюз, который играют, наверное, только в Риге. И неизвестно еще, пускают ли там таких, как она, на порог. Если даже в «Серебристый тополь» не больно-то войдет и ввалится любой и каждый с улицы… А «Серебристый тополь» у станции в Раудаве, наверно, уж не самое дорогое шикарное заведение, если там даже оркестра нет, только магнитофон. Однако небольшой зал полон приглушенных звуков, душистого табачного дыма, запаха пирожных и жареного мяса, полон мглистого, зеленоватого света, прямо как на дне озера, правда.
В тот раз Петер хоть и давненько вернулся с моря, кое-какие деньжата у него все же водились, а «Серебристый тополь» лишь накануне открыли. В Раудаву они ездили, само собой, не затем, чтобы сидеть в кафе, что говорить, а в универмаг за ботами и в аптеку за лекарством для Марианны, потом еще в «Хозтовары» за новой прокладкой для сепаратора, оконной замазкой и прочей мелочью. Но, увидав, что «Серебристый тополь» открыт, Петер сказал: «Слышь, Алиса, — так сказал он, — не почтить ли нам эту забегаловку своим присутствием?» Вот чудик! Однако швейцар там оказался такой занозой и занудой, сперва поглазел в щелку между шторами — открывать или не открывать? — но, увидав в стеклянную дверь Петера, живо начал щелкать замками, потому что вид у Петера был — ни дать ни взять иностранец! Они ели бифштексы с запеченным в жиру картофелем и жареным луком и пили коньяк, который малость отдавал самогоном, потом еще заказали кофе с фирменными пирожками, и Петер рассказывал ей про Африку.
Он ей рассказывал это который раз, но что за беда, и при зеленоватом освещении в зале, среди дразнящих запахов кафе эти истории звучали совсем по-иному, чем на их кухне с большим чугуном для картошки и помойными ведрами, так что к словам Петера прислушивались даже с соседних столиков, тянули шеи и наставляли уши, и некоторые девчонки, глядя на Петера, плавились как свечки, а Петер видел только ее, он видел только Алису. И она, так же как раскрасавица в том романе, который сейчас у нее в руках, время от времени Петеру говорила: «Да, дорогой», «Выпьем, дорогой». И когда Петер, разгоряченный коньяком и своими речами, заявил, что впредь они будут и правда ездить сюда не реже чем раз в неделю, каждый Алисин выходной они будут здесь как часы, она согласилась: «Хорошо, дорогой», «Как ты хочешь, дорогой», так она сказала и, разгоряченная коньяком и его речами, в тот момент свято верила, что так оно и будет, хотя до той поры ни одного своего обещания Петер не сдержал, и, конечно, не сдержал и этого. Он снова уехал, и в «Серебристый тополь» они больше не ступали и ногой, и тот раз, когда они не купили ни бот Марианне, ни прокладки для сепаратора, ни замазки для окон — ничегошеньки из всего, зачем они собственно из Мургале и ехали, — был и первым и последним.