Невольница гарема
Шрифт:
Сегодня настоящий праздник весны, выставка нарядов и красок. Все вышли на улицу и сидят под платанами, вокруг мраморных фонтанов, под виноградной лозой, которая вскоре покроется нежными листьями. Цирюльники устроили свои заведения на улице и трудятся на свежем воздухе; правоверные мусульмане бреют головы, оставляя на макушке прядь, взявшись за которую Мухаммед поведет их в рай.
…Кто повел бы меня хоть в какой-нибудь рай? Куда угодно, лишь бы не оставаться в этом старом мире, который утомляет и наводит тоску; куда-нибудь, где ничто не будет меняться, где меня не будут разлучать с теми, кого я люблю и кого любил?
Если
Дурацкая мысль, на которую меня натолкнула прядь на макушке…
– Лоти, – сказал Ахмет, – объясни мне, куда ты отправляешься.
– Слушай, Ахмет! После того как я пересеку Мраморное море, Ак-Дениз (Старое море) [67] , как вы его называете, я пересеку еще одно, гораздо большее, и попаду в страну греков, потом пройду по еще большему морю в страну итальянцев, родину твоей «мадам», и потом по еще большему морю доберусь до Испании. Если бы я остался в Средиземноморье, я был бы не так далеко от вас; небо над головой было бы немножко и вашим, а пароходы, которые ходят в Левант и обратно, часто приносили бы мне вести из Турции!
67
Ак-Дениз переводится как «Белое море» или «Южное море»; так турки называют не Мраморное, а Средиземное море.
Но наш корабль пойдет еще в другое море, такое огромное, что ты не можешь даже представить себе ничего подобного, и оттуда еще много дней надо будет идти на север (к Полярной звезде), чтобы добраться до моей страны, где мы чаще видим дождь, чем хорошую погоду, и туманы – чаще, чем солнце.
Там я буду очень далеко от вас; тот край ничуть не похож на твой, там все бледнее, все краски тусклы, как бывает здесь в ненастные дни, только еще мрачнее.
Земля у нас такая плоская, какой ты не видал, разве только во время паломничества в Мекку, к могиле Пророка, по обычаю правоверных мусульман. Правда, в моем краю под ногами не песок, а зеленая трава, а вокруг большие возделанные поля. Дома прямоугольные и одинаковые; куда ни посмотришь, глаз всюду упирается в стену соседа; это однообразие душит, хочется подняться выше, чтобы увидеть, что там вдали.
Там нет лестниц, которые, как в Турции, вели бы на крышу. После того как мне однажды пришла в голову мысль прогуляться по крыше моего дома, меня в моем квартале сочли неисправимым чудаком.
Все одеты одинаково, в серые сюртуки, шляпы или кепи, и это хуже, чем в Пере. Все продумано, упорядочено, пронумеровано; на все есть законы и правила, обязательные для всех, так что последний сторож, продавец чулок или подмастерье парикмахера имеют те же права, что и образованный и решительный молодой человек вроде тебя или меня.
И наконец, ты не поверишь, мой дорогой Ахмет, но за четвертую часть того, что мы каждый день вытворяем в Стамбуле, в моей стране пришлось бы час объясняться в полиции!
Ахмет хорошо понял мой рассказ о западной цивилизации и еще какое-то время продолжал раздумывать над услышанным.
– Почему бы, Лоти, – сказал он наконец, – тебе не привезти после войны свою семью в Турцию? Послушай, Лоти, –
Мое тело останется лежать на поле боя, на северном берегу; над ним не будет даже маленького надгробия из серого мрамора, какие устанавливают под кипарисами на кладбище Кассым-паши. Азиаде увезут в Азию, и ты не найдешь ее следов, никто не сможет рассказать тебе о ней. Лоти, – повторил он, плача, – останься со своим братом!
Увы! Я боюсь русских так же, как он, я дрожу при мысли, что в самом деле могу потерять следы Азиаде и что не встречу никого, кто сможет мне о ней рассказать!..
Муэдзины поднимаются на минареты. Это час полуденного намаза. Мне пора уезжать.
Проходя по Галате, я поздоровался с «их мадам». Я был почти готов расцеловать старую шельму.
Ахмет снова провожает меня на борт, и мы прощаемся с ним в сутолоке приготовлений к отплытию.
Мы отходим, и Стамбул удаляется.
Открытое море, 27 марта 1877
Бледное мартовское солнце опускается в Мраморное море. Воздух в открытом море кажется живительным. Берега, голые и печальные, уходят в вечернюю мглу. Господи, неужели все кончено и больше я ее не увижу?
Стамбул исчез; самые высокие купола самых высоких мечетей тают и пропадают вдали. Я хотел бы увидеть мою любимую пусть на минуту, я отдал бы жизнь, чтобы только коснуться ее руки; желание видеть ее доводит меня до безумия.
В голове у меня еще гремит разноголосица Востока, я словно вижу константинопольскую толпу, переживающую вновь неразбериху отъезда, и спокойствие моря меня угнетает.
Если бы она была здесь, я положил бы голову к ней на колени и плакал бы, как ребенок; она увидела бы, как я плачу, и поверила бы мне. Я был слишком спокоен и слишком холоден, когда прощался с ней.
Я ее обожаю. Если даже оставить в стороне опьянение страсти, я люблю ее, люблю самой нежной и чистой любовью; люблю ее душу, ее сердце, которые принадлежат мне; я любил бы ее и тогда, когда молодость прошла бы и страсти утихли, в том таинственном будущем, которое приносит старость и смерть.
При виде этого спокойного моря, этого бледного неба у меня сжимается сердце. Я страдаю по-настоящему, меня охватывает такая тоска, словно я вижу, как она умирает. Мне дорого все, что связывает меня с ней; я хотел бы заплакать, но я не способен даже на это.
В этот час моя возлюбленная, должно быть, лежит в своем гареме, в одной из комнат этого мрачного, забранного решетками дома, лежит, распростертая на своем ложе в ожидании ночи, не в силах ни плакать, ни говорить.
Ахмет остался сидеть, следя взглядом за моим судном, на причале Фюндюклю; я потерял его из виду в то самое мгновение, когда скрылся из глаз любимый нами уголок Константинополя, куда Самуил или он каждый вечер приходили меня встречать.
Он тоже уверен, что я не вернусь.