Невозможность путешествий
Шрифт:
Мы уже не замечаем, насколько вся жанры нашего существования стали стандартизованы; любые отступления от графика-трафика возможны лишь в области виртуальных технологий (искусство, литература, шоу-бизнес), то есть все наши перемещения, в основном, не про поиск нового и расширение уже существующего порядка, но про радость возвращения к привычному. Слаб современный человек, точнее, ослаблен; хотя шествие путем, на мой взгляд, по определению, должно давать возможность выхода из утвержденного расписания.
Вот и Битов начинает (вторая часть «Книги путешествий» называется «Кавказский пленник» и
Армения для него — пространство таинственного другого, нуждающегося в постоянном сравнении с тем, что тебя повседневно окружает в обыденности, именно потому сквозь призму армянской реальности пропускаются фундаментальные вопросы общественного самосознания — те самые сферы и области жизни, которые помогают нам утверждать собственную самость с помощью других, в том числе и самых близких, людей.
Отношения мужчины и женщины. Вписанность в ландшафт. Семья. Дети. Патриотизм. Битову важны точные соответствия между знаками и сущностями, которые он находит здесь: хлеб — это хлеб, вино — это вино, еда — это еда.
Дружба — это дружба. Родина — это Родина.
На этом поле описаний и соответствий Битов достигает поразительной точности формулировок; сеанс самоанализа и попытки честности (с использованием особенностей художественного письма) оттеняются чужеродным опытом только для того, чтобы отчетливее осознать свой. Битов превращает себя в постоянно вибрирующую мембрану восприятия всего, понимая и практически показывая, что описание может быть бесконечным (точнее, нескончаемым), как безгранична реальность, что тебя окружает.
И точно так же бесконечна точность приближения к абсолюту точности описаний, которые могут быть размытыми, а могут фокусироваться на деталях, но каждый раз достигают ожоговой свежести восприятия, делая читателя немного Битовым — так уж устроен любой талантливый текст (фильм, музыкальное сочинение): он позволяет тебе немного побыть автором. Причем в этой удивительной точности (помноженной на легкость) попадания (убежден, «Кавказский пленник» — главная книга Битова, где метод его достигает достижимого абсолюта) более всего поражает ее самородность, сделанная «на глаз», без заимствований у философов, мыслителей, научных наблюдений и наблюдателей.
Битов похож на Левшу, подковавшего всех стилистических и эссеистических блох одной только силой собственного воображения и умения вытягивать из себя эссенцию опыта и воспоминаний (не столько зрительных, сколько чувственных), вытяжку соотношений между внутренним и внешним.
Битов не интерпретатор, но герменевт — его преследует чувство неслучайности всего; все можно объяснить; объять объяснением. Описать.
Вот он и объясняет, описывает (особенно хороши пейзажи и ощущение пространства), точно клубок раскручивает и, кажется, может это делать сколь угодно долго, был бы повод. Все дело в поводе. Это такая русская ремесленная удаль, точнее, любительщина, дающая сто очков вперед любой тяжелой и заранее подготовленной артиллерии: а я еще вот так могу, и вот так, а еще и эдак. И точно — остается только рот открыть; вот ведь как человек щедро умениями разбрасывается. Точнее, делится. Какой-нибудь Ален де Боттон за гораздо
Эта русская точеная удаль (когда все сделано одной силой ума, на глазок, на сопельках, без приборов и правильного освещения, оплаты и должных респектов, но — на века) проявляется в том, что пока читаешь, цокаешь языком от восхищения (раз уж дух захватывает от текстуальной погони по узкому горному серпантину), а попытаешься выписать себе что-либо — и один сплошной камнепад, распадок: все сыплется, в руках расходится. Так галька, вытащенная из воды, перестает цветами переливаться; почему?
Во-первых, такова центростремительная сила контекста, когда фразу, подобно куску дерна, нужно вытаскивать из текста со всеми слоями, корнями, перегноем и окружающей действительностью.
Во-вторых, ты же сам параллельно думаешь, и система зеркал, возникающая между тобой, автором и текстом не такая прямая, как обычно; она, что ли, более подвижна и менее параллельна.
Читая, ты вспоминаешь свой опыт, увеличивая объем и акустику битовских фраз за счет наполнения собственными переживаниями; поэтому, прочувствовав очередной приступ «здесь-бытия», возвращаешься к первоисточнику и уже не находишь той глубины, что тебе только что привиделась, но лишь бледную тень бледной тени.
Значит, искусство Битова еще и в том, что тебя самого зарядить, подключив с помощью написанного к автономным источникам питания; а это уже, безусловно (без каких бы то ни было скидок) высочайший уровень.
Примерно так же устроены тексты лекций Мамардашвили, которые, если взять их под микроскоп, начинают расползаться старой дерюгой; примерно так устроены книги Фуко, чей кружевной синтаксис сублимирует не столько фигуры речи, сколько фигуры интуиции и отнюдь не интуитивного, но на точном знании основанного, мышления.
«Но я же очерк пишу! Не стихи, не рассказы. О-черк. Путевые заметки. Заметки чужого человека. Заметки неармянина. О-черк, понимаешь?»
«Уроки Армении» — самый цельный битовский текст («монтаж не потребовался»), так как обычно писатель конструирует свои прозаические массивы (тут можно взять любое его «единое» образование, от «Пушкинского дома» до «Улетающего Монахова» или «Оглашенных») из более мелких, дробных, порой в пару страничек, записей, стыкуя их между собой, подчас едва ли не произвольно.
Вот и «Выбор натуры», вторая часть кавказских дневников, посвященная Грузии, состоит из такой жанровой и дискурсивной чехарды, нанизываемой на круги расходящихся ассоциаций более десятка лет.
«Уроки Армении» (десять дней в Ереване и около двух лет расшифровок, выпрямления записей) выданы единым смысловым и стилистическим куском, тогда как грузинские впечатления намеренно проложены личностными заметками, не имеющими к Тбилиси и его окрестностям никакого отношения. Уже в первом таком отступлении молодой писатель ведет дочку в ленинградский зоопарк, где они видят последнего медведя; в самом объемном отступлении Битов описывает пьянку с печником, соседом по дачному поселку (очевиднейший прообраз «Человека в пейзаже»), в самом последнем — ударном, он рассказывает о смерти отца и о жизни матери (что всегда встречает небритого и вечно грустного сына куриным бульончиком) в доме стиля модерн….