Незабываемое.1945 - 1956
Шрифт:
Каждый курильщик знает, как трудно отвыкнуть от курения. В особенности трудно, если вы это делаете не потому, что сами закапризничали и решили освободиться от пагубной страсти, а вас к этому принуждает полное отсутствие курева. Папироса — лучший друг арестанта, лучший собеседник в одиночестве, лучшее средство для усмирения нервов, для «замаривания» голода.
Я страшно страдал без папирос. Особенно в первые дни отсидки в Лефортове. Я метался по камере, чувствуя особый зуд в смыке челюстей. Казалось, если бы смел, вытянул бы солому из матраса, завернул в листок, вырванный из казенной книги, и закурил.
Курить, в общем,
От всего моего прежнего курения, а курил я всегда очень много, остался только коричневый налет никотина на моих пальцах. Смешно теперь сказать, но я, как младенец, сосал эти бурые подпалины, и мне казалось, что я всасываю в себя хоть немного никотина.
Однажды, в припадке никотинного помешательства, как мое поведение называл добродушный румын, я шагал по камере, довольно громко выражая свое страстное желание хоть раз затянуться, все равно, каким дымом, хоть из соломы или чая. Внезапно распахнулась «кормушка», и в нее просунулась рука в форме МВД. Кисть разжалась, и на пол, перед самыми моими ногами, упала пачка папирос «Беломор». Кормушка захлопнулась. Мы окаменели. Никто из нас не шелохнулся. Никто не нагнулся взять папиросы. Первой мыслью было: что это за подвох МВД? Через минуту кормушка опять раскрывается, и в нее просовывается та же рука, держащая фитильную зажигалку.
— Прикуривай, что ли! — раздается глухая команда. Я схватил «Беломор», трясущимися пальцами разорвал бумагу и вытянул папиросу. Прикуривая от тлеющего фитиля, я старался заглянуть в кормушку и увидеть лицо нашего благодетеля. Невозможно. Очевидно, он стоял вплотную к стене, и в поле моего взгляда была только рука, круто согнутая в локте, как бы отрезанная от тела. Мы никогда не узнали, кто был этот Человек.
Человек! Живой человек с сердцем и душой, который не убоялся помочь брату в беде. Он не убоялся совершить самый тяжелый для служащего МВД проступок. Если бы этого надзирателя поймали на месте преступления или по доносу, его бы сразу же арестовали и пришили бы ему статью за связь с заключенными. Во внутренних тюрьмах это равносильно петле, добровольно надетой на собственную шею.
Мое пребывание в стране чудес, в СССР, дало мне достаточно возможности познакомиться с системой взаимоотношений между надзирателями и заключенными, будь это в тюрьмах или лагерях. Если надзиратель даст папиросы или даже водку вору, убийце, блатному, ему ничего не будет. В крайнем случае его выругает старшой или опер. Если из лагеря убежит уголовник, его поищут, как бы отбывая номер, плюнут и вычеркнут из списка. Конвоира засадят на пару дней в карцер и выругают самыми отборными словами, а с него — как с гуся вода. Но если этот же самый надзиратель или конвоир даст кусок хлеба или окажет минимальную человеческую услугу «контрику» — пиши пропало! Сам сядет по той же 58 статье. Мне лично известен случай, когда за «попустительство в бегстве врага народа» весь конвой получил по 25 лет, а начальник конвоя был расстрелян. Если я был потрясен и почувствовал прилив благодарности в тюрьме Лефортова к моему невидимому благодетелю за пачку «Беломор» — папирос, то тогда я не мог еще проникнуться
Верю, что многие, читая об этом маленьком эпизоде, изумленно возденут глаза к потолку, пожмут плечами и скажут: Подумаешь! Пачка папирос! Что тут особенного!
Я бы очень хотел, чтобы они взглянули не на пачку папирос, а на руку, облеченную в рукав формы МВД, несколько иными глазами. Тогда бы они, вместо обычной руки, увидели милосердие, которое нам завещал Христос.
Чем темнее тени, тем ярче свет, ибо, если взять весь аппарат МВД, как целое, жалости у этих людей нет. Тут, действительно, можно применить пословицу, которую мне напомнил мой друг — испанец — «Москва слезам не верит». Не верит! В особенности она не верила и не замечала слез в тот первый период нашего пребывания, сталинский, с 1945 по 1953 годы, недоброй их памяти.
Какого-то чиста сентября, в какой-то день недели, наконец, закончилось следствие о моих проступках. Все результаты были подведены к статье 206. Меня вызвали к прокурору. Он сидел, удобно развалившись в кресле, и рассматривал мое «дело» в аккуратной папке, предложенное ему следователем. С акта он переводил взгляд на меня, и, стоя перед ним, я чувствовал, что его мнение обо мне было весьма негативным. Я ему определенно не нравился. Сильно осунувшийся, постаревший, с наголо выстриженной головой, в мятой, изрезанной немецкой форме, верю, что я производил довольно отталкивающее впечатление. Он морщился, недовольно выпячивая губы, собранные в узкую трубочку — хоботок, и зло щурил глаза.
— Краснов Николай младший. Хммм! Тип! Слово «тип» он произнес как-то особенно, выпукло и обидно.
— Как волка ни корми, все в лес глядит. По всей вероятности, получит десятку в ИТЛ. Жалко. Маловато.
«Кормили» они «волка» так, что от него одна кожа да кости остались, но насчет леса, в который мне суждено было смотреть, и «десятки», которой было «маловато», он не ошибся. Думаю, что «трафарет на десять лет» был уже давно готов, и все, вместе взятое, было очередной комедией, формальностью МВД.
Мое счастье, что я был судим в 1945 году. Тогда трафарет выражался в словах: «Высшая мера наказания, расстрел, заменяется 10 годами ИТЛ».
В 1947 году, однако, и до смерти Сталина «высшая мера наказания» заменялась «катушкой», т. е. 25 годами принудительных работ в исправительно-трудовых лагерях. Разница!
Стригли всех под одну гребенку. Украл ли у «дяди», т. е. государства пуд пшеницы, или убил человека, убил его в пьянстве, в самозащите или с целью грабежа — разницы не делало.
Странно, но в те годы люди принимали решение суда если не со смехом, то совершенно равнодушно. Чем, мол, он лучше других! Для того и лагеря, чтобы люди в них сидели! Восемнадцать миллионов рабов? Двадцать миллионов рабов? Одним будет больше!
Слышал я такие разговоры:
— Мужик, ты сколько получил?
— Полную «катушку»!
— Да ну!
— А вы что смеетесь? Лучшего ожидали?
И все, действительно, смеются. Смеется даже тот, у которого одним росчерком пера отняли четверть века жизни.