Незабываемое
Шрифт:
Был май 1938 года. Прошло около двух месяцев после расстрела Николая Ивановича. Для себя я тоже ничего хорошего не ждала: сначала казалось маловероятным выжить восемь лет в лагере, а теперь я понимала, что последует еще более суровый приговор. Временами мной овладевало желание уйти из жизни. Казалось, это лучший выход из тупика, в котором я оказалась. Чувство, что зловещий круговорот событий засасывал меня в свою кровавую воронку все глубже и глубже, не покидало меня. В то же время у меня был серьезный стимул выжить; я обязана была исполнить волю Николая Ивановича — передать его письмо-обращение «Будущему поколению руководителей партии», которое бережно хранила моя память. Но тогда я очень смутно представляла возможность осуществления его последнего желания и от этого
В те дни я любила засыпать, чтобы ничего не чувствовать; тем с большей силой обрушивалась на меня катастрофа после пробуждения.
Настроение омрачало и то, что в Томском лагере я узнала от прибывшей туда позже меня жены Ломова[30], Наталии Григорьевны, о судьбе своей матери, которой перед отъездом в астраханскую ссылку я оставила ребенка: в то время ей было уже за пятьдесят. Она и до своего ареста в 1938 году была болезненная, перенесла тяжелую форму туберкулеза легких. С 1907 года она участвовала в революционном движении. Впрочем, это мало отличало ее от многих репрессированных в то время. Ее не раз арестовывали и до революции. В Бутырской тюрьме она сидела в 1911 году, вторично оказалась в ней в 1938 году. Все-таки она выжила, моя мать, возвратилась из заключения настолько физически надломленной, что жизнь ее после освобождения из заключения и реабилитации в течение 18 лет до дня смерти в 1973 году превратилась в великое мучительное испытание, которое она, прикованная к постели, переносила героически. В январе 1938 года она была арестована, моему сыну в момент ее ареста был год и восемь месяцев. Ребенка забрали в детский дом. Сведения эти были вполне достоверны, Наталия Григорьевна узнала об этом от отца Николая Ивановича — Ивана Гавриловича, встретившегося ей случайно. Он рассказал, что с трудом разыскал мальчика и что, несмотря на неоднократные просьбы и письмо, направленное им Сталину, внука ему не отдавали. В конце концов ребенка разрешили отдать деду, но лишь тогда, когда он серьезно заболел и, казалось, был уже безнадежен. Иван Гаврилович был стар и слаб, тяжело переживал гибель сына, и я понимала, что он не в силах ухаживать за внуком, да и не мог его материально содержать: пенсии его лишили сразу же после ареста Н. И., еще до моей высылки в Астрахань. Жив ли Иван Гаврилович, где мой сын — я не знала.
Лишь одна мысль приносила мне душевное облегчение. Я радовалась, что вовремя умер отец; по возрасту рано, в сорок девять лет, зато не от сталинской пули, как это случилось с Николаем Ивановичем в таком же возрасте.
Разве могла я предположить, что наступит тот миг, когда раннюю смерть горячо любимого отца я буду рассматривать как некое благо и думать — хоть в этом мне в жизни повезло. Таковы гримасы истории, меняющие наш взгляд на мир.
В вагоне было много детей, со всех сторон слышалось: «мама», «папа»… Мой ребенок расстался со своим отцом, когда ему было десять с половиной месяцев, еще за месяц до того, удивительно рано, он осознанно называл отца «папа». «Папа» — было его первое слово.
«Торопится, — как-то заметил Николай Иванович, — скоро папой будет называть некого».
После ареста Николая Ивановича малыш ползал, искал отца, заглядывал под его письменный стол, под шкаф и звал: «Папа, папа». Детские голоса в вагоне обострили во мне материнские чувства, которые я всячески старалась приглушить. «Нас нет больше в жизни, ни меня, ни сына, — внушала я себе, — мы погибли вместе с Николаем Ивановичем». И хотя я слышала биение своего собственного сердца, от меня осталась лишь загадочная тень, напоминавшая о прошлом и, увы, дававшая возможность мыслить. А мысли были страшными. «Я мыслю, следовательно, я существую» — гласит изречение Декарта, предполагающее, что именно мышление есть основной признак жизни человеческой. Для меня эти два понятия — «жить» и «существовать»— потеряли свою адекватность. Я мыслила, но не жила, а влачила жалкое существование.
Утром поезд подъезжал к Новосибирску.
«Собирайтесь к выходу», — неожиданно объявил мой сопровождающий. Я накинула потрепанную шубку, конвоир против обыкновения взял мой чемодан. Мы вышли на платформу, прошли через
Мы подошли к небольшой легковой машине грязно-оливкового цвета, с брезентовым верхом. «Знаешь, куда везти?» — спросил шофера мой спутник. «Знаю, знаю», — ответил тот. «Поедешь один, я занят». Шофер вышел из машины, и тут только я разглядела его лицо. Встреча потрясла меня своей неожиданностью: это был тот самый шофер, который ранее обслуживал машину Роберта Индриковича Эйхе, в то время секретаря Запсибкрайкома. Эйхе присылал свою машину встречать Николая Ивановича.
Поскольку на моем тяжком пути произошла эта неожиданная и неприятная встреча с хорошо знакомым мне шофером, несколько отвлекусь от основной темы своего повествования и расскажу о поездке в Сибирь без конвоя, о своей счастливой поездке вместе с Н. И. в августе 1935 года во время его отпуска.
Наша поездка в Сибирь преследовала две цели: моя дипломная работа в планово-экономическом институте «Технико-экономическое обоснование Кузнецкого металлургического комбината» была связана с Сибирью. Н. И. хотелось свести меня с академиком Иваном Павловичем Бардиным, крупнейшим металлургом нашей страны, руководителем строительства, затем техническим директором Кузнецкого металлургического комбината. Бардин помог нам познакомиться с огромным комбинатом, представил обширный материал для моей работы. Затем мы съездили в Ленинск и Прокопьевск — шахтерские города, основные центры добычи угля в Кузнецком угольном бассейне. Николай Иванович вместе со мной спускался в шахты, беседовал с рабочими, которые встречали его аплодисментами.
Второй причиной, побудившей нас совершить эту поездку, было желание посмотреть Алтайский край, о красоте которого мы много слышали. И действительно, живописный край этот и сейчас живет в моей памяти. Необузданная река Катунь стремительно несла свои изумрудные воды, пробиваясь сквозь препятствия из нагроможденных замшелых камней к реке Бии, чтобы, слившись с ней, образовать великую Обь. Отвесные скалы, окаймлявшие берега Катуни, стояли как верные стражи и направляли реку по задуманному природой руслу. Сверкала на солнце снеговая вершина двуглавой горы Белухи, рядом — темно-зеленые, издали кажущиеся бархатными, поросшие кедровыми соснами горы, сказочно контрастирующие с ледниковой голубоватой белизной Белухи.
В ту пору, не знаю, как теперь, шоссейной дороги к Телецкому озеру не было. Кое-как мы пробирались на легковой машине мимо редких деревень. Заслышав шум машины, на дорогу выбегала гурьба ребятишек (русские — блондины с льняными головками, алтайские — как галчата, с иссиня-черными) с криком: «Покатай, покатай, дяденька!»
Николай Иванович просил шофера (шофер местный, не новосибирский) остановиться. Мы выходили из машины, вместо нас с шумом и визгом, отталкивая друг друга — мест на всех не хватало, — влезали дети. Доставив им удовольствие, мы вновь садились в машину, и так до следующей деревни, где повторялось то же самое. Поэтому только к ночи мы добрались до селения, где вынуждены были заночевать на полу, на грязном тряпье хозяев; ночью не могли уснуть из-за атаки клопов.
Ранним утром верхом на небольших выносливых горных лошадках мы отправились в дальнейший путь. Лошади пробирались вверх и вниз по отвесным горам, и мы еле удерживались в седлах.
Огромное Телецкое озеро лучами заката окрашивалось в золотисто-лиловый цвет, его крутые лесные берега прорезали многочисленные ущелья с низвергающимися водопадами, образуя небольшие речушки, впадающие в озеро. Здесь мы пробыли около недели. Нас приютили ленинградские ученые-орнитологи, бывшие там в научной экспедиции. Они предоставили нам одну из двух своих комнат, в которой мы разместились на ночлег (вместе с двумя охранниками, приставленными к Николаю Ивановичу, — о них речь дальше) на полу, расстелив медвежьи шкуры.